Александр Генис - Частный случай. Филологическая проза
В Америке Сергей нашел то, чего не было в отечестве, — безразличие, воспитывающее такую безнадежную скромность, что ее следовало бы назвать смирением.
Для русского писателя, привыкшего к опеке ревнивой власти, снисходительная рассеянность демократии — тяжелое испытание. Открыто об этом осмелился заявить лишь задиристый, похожий, как писал Довлатов, на помесь тореадора с быком, Лев Халиф. В Нью-Йорке он поселился на такой далекой окраине, что с друзьями выпивал по телефону. О его злой и смешной книжке «ЦДЛ» Сергей отзывался тепло, в том числе и в стихах:
Верните книгу, Саша с Петей,иметь такую книгу — честь!Я прославлял ее в газете,Теперь хочу ее прочесть.
Халиф вызвал возмущение, публично пожаловавшись, что в России его замечал хоть КГБ. Особенно негодовала та часть эмиграции, которую больше волновал ОБХСС.
Блестящий послужной список Довлатова — множество переводов, публикации в легендарном «Ньюйоркере», две сотни рецензий, похвалы Воннегута и Хеллера — мог обмануть всех, кроме него самого.
Про свое положение в Америке Сергей писал с прямотой, в которой безнадежность становится смирением: «Я — этнический писатель, живущий за 4000 километров от своей аудитории».
All that jazz
1
Успехом в Америке Довлатов обязан языку — вернее, его отсутствию. Не зная толком английского, он писал на нем, сам того не ведая. Чтобы окончательно запутать ситуацию, я бы сказал, что Довлатов писал на американском языке по-русски. При этом собственно английский Довлатова всех устраивал, хотя мало кого удивлял. Исключением Сергей был среди русских, а не американцев.
Решительней всех на это указал Бродский. В мемуарном очерке о Сереже (так он его называл) Бродский обронил замечание слишком глубокомысленное, чтобы им пренебречь: Довлатова «оказалось сравнительно легко переводить, ибо синтаксис его не ставит палок в колеса переводчику».
Синтаксис Сергей и правда упразднил. У него и запятых — раз, два и обчелся. Иначе и быть не могло. Как все теперь знают, Сергей исключал из предложения — даже в цитатах! — слова, начинающиеся на одну букву. Сергей называл это своим психозом. Чтобы не было двух начальных «н», в пушкинской цитате «не зарастет народная тропа» он переделывал «народную» на «священную».
За этим чудачеством стояла вполне внятная идея спартанской дисциплины. Прозаику, объяснял Сергей, необходимо обзавестись самодельными веригами взамен тех, что даром достаются поэту.
Сергей не хотел, чтобы писать было легко. Когда его уговаривали перейти на компьютер, говоря, что тот ускоряет творческий процесс, Довлатов приходил в ужас. «Главная моя цель, — повторял он, — писать не быстрее, а медленнее. Лучше всего было бы высекать слова на камне — не чтобы навечно, а чтобы не торопясь».
Довлатов боялся не столько гладкости стиля, сколько его безвольности. Лишенный внутренних ограничений автор, сам того не замечая, вываливается из художественной литературы. Чтобы этого не произошло, прозаик должен отвечать за выбранные им слова, как блатной за свои татуировки.
Естественным результатом довлатовского психоза были чрезвычайно короткие предложения, что идеально соответствовало всей его философии.
Ведь что такое синтаксис? Это — связь при помощи логических цепей, соединяющих мысли наручниками союзов. Синтаксис — это навязанная нам грамматическая необходимость, которая строит свою картину мира. Стоит пойти на поводу у безобидного «потому что», как в тексте самозарождается — независимо от намерений автора — сюжет. Стройная система, лишающая нас свободы передвижения, синтаксис — смирительная рубашка фантазии. Намертво соединяя предложения, союзы создают грамматическую гармонию, которая легко сходит за настоящую. Синтаксис — великий организатор, который вносит порядок в хаос, даже тогда, когда его же и описывает.
И все-таки как бы искусно ни была сплетена грамматическая сеть, жизнь утекает сквозь ее ячеи. Предпочитая откровенную капитуляцию мнимым победам, Сергей соединял предложения не союзами, а зиянием многоточий, разрушающих мираж осмысленного существования.
Это-то и выделяло Довлатова из соотечественников, о которых так точно написал Бродский: «Мы — народ придаточного предложения».
2
По-моему, Бродский был единственным человеком, которого Сергей боялся. В этом нет ничего удивительного — его все боялись.
Когда у нас на радио возникала необходимость позвонить Бродскому, все смотрели на Сергея, и он, налившись краской, долго собирался с духом, прежде чем набрать номер. Иногда такие звонки заканчивались экстравагантно. На вопросы Бродский отвечал совершенно непредсказуемым образом. Когда его попросили прокомментировать приговор Салману Рушди, он сказал, что в ответ на угрозу одному из своих членов ПЕН-клуб должен потребовать голову аятоллы — «проверить, что у него под чалмой».
Перед Бродским Сергей благоговел. Довлатов говорил о нем: «Он не первый. Он, к сожалению, единственный». Только после его смерти на Парнасе стало тесно. Бродский был нашим оправданием перед временем и собой. «Я думаю, — писал Довлатов, — наше гнусное поколение, как и поколение Лермонтова, — уцелеет. Потому что среди нас есть художники такого масштаба, как Бродский».
Надо сказать, что еще задолго до того, как появилась профессия «друг Бродского», близость к нему сводила с ума. Иногда — буквально. Бродский тут был абсолютно ни при чем. Со знанием дела Сергей писал: «Иосиф — единственный влиятельный русский на Западе, который явно, много и результативно помогает людям».
Особенно отзывчивым Бродский казался по сравнению с игнорировавшим эмиграцию Солженицыным. (На моей памяти Александр Исаевич поощрил только одного автора — некого Орешкина, искавшего истоки славянского племени в Древнем Египте. Среди прочего Орешкин утверждал, что этруски сами заявляют о своем происхождении: «это — русские».) Бродский же раздавал молодым авторам отзывы с щедростью, понять которую помогает одно его высказывание: «Меня настолько не интересуют чужие стихи, что уж лучше я скажу что-нибудь хорошее».
С прозой обстояло не лучше. Однажды его скупые, но все-таки благожелательные слова появились на обложке шпионского романа под названием «Они шли на связь». Это, говорят, погубило автора, солидного доктора наук. Окрыленный похвалой, он с таким усердием занялся литературой, что потерял семью и работу.
Бродский, читавший все книги Довлатова, да еще в один присест, ценил Сергея больше других. Что не мешало Довлатову тщательно готовиться к каждой их встрече. Когда Бродский после очередного инфаркта пытался перейти на сигареты полегче, Довлатов принес ему пачку «Парламента». Вредных смол в них было меньше одного миллиграмма, о чем и было написано на пачке: «Less than one». Именно так называлось знаменитое английское эссе Бродского, этому названию в русском переводе не нашлось достойного эквивалента.
С Бродским у Довлатова, казалось бы, мало общего. Сергей и не сравнивал — Бродский был по ту сторону. Принеся нам только что напечатанную «Зимнюю эклогу», Довлатов торжественно заявил, что она исчерпывает его представления о современной литературе. Когда Сергей бывал в гостях, Лена определяла степень его участия в застолье по тому, декламирует ли он «Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон». Отвечая на выпад одного городского сумасшедшего, Довлатов писал: он «завидует Бродскому, и правильно делает. Я тоже завидую Бродскому».
Дороже искусства Довлатову была личность Бродского — Сергей поражался его абсолютному бесстрашию. Свидетель и жертва обычных советских гадостей, Довлатов всегда отмечал, что именно Бродский в отношениях с властью вел себя безукоризненно достойно.
Еще важнее было мужество другого свойства. Бродский сознательно и решительно избегал проторенных путей, включая те, которые сам проложил. Большая часть жизни, говорил Бродский, уходит на то, чтобы научиться не сгибаться. Считая, что речь идет о властях, я недоумевал, потому что эти конфликты остались в прошлом. Только со временем до меня дошло, что Бродский имел в виду другое: сильнее страха и догмы человека сгибает чужая мысль или пример.
Сергей завидовал не Бродскому, а его свободе. Довлатов мечтал быть самим собой и знал, чего это стоит. Без устали, как мантру, он повторял: «Хочу быть учеником своих идей».
«Я уважаю философию, — писал Сергей, — и обещаю когда-то над всем этим серьезно задуматься. Но лишь после того, как обрету элементарную житейскую свободу и раскованность. Свободу от чужого мнения. Свободу от трафаретов, навязанных большинством».
Больше многого другого Довлатову нравилось в Америке, что тут «каждый одевается так, как ему хочется».