Эрве Гибер - Другу, который не спас мне жизнь
Итак, 19 марта, в субботу, я обедал с Биллом; с Жюлем я утром поговорил по телефону, и он велел мне рассказать Биллу о нашем положении, то же самое во время традиционного субботнего обеда горячо советовала мне сделать и Эдвиж. Однако я колебался: не столько сомневался в Билле, сколько не желал нарушать сговор с судьбой — видимо, окончательный, несущий избавление от мук бытия. Давным-давно Жюль, еще не зная, что мы инфицированы, сказал мне: СПИД — удивительная болезнь. Я и впрямь почувствовал во всех сопутствующих ей ужасах нечто поразительное, притягательное; да, она несет смерть, но не мгновенную, она плавно проходит иерархию степеней, и пусть в конце ждет неминуемая смерть, но каждая ступень — превосходный урок истинной онтологии; эта болезнь определяет человеку срок умирания, определяет срок наступления смерти, срок осознания феномена времени, жизни вообще: СПИД — гениальное достижение современности, которое нам досталось от африканских зеленых мартышек. Погибель, поселившись внутри человека, оказывается живучей и в результате не такой уж безжалостной. Если жизнь — всего лишь ожидание смерти и нас беспрестанно мучает неопределенность (когда придет страшная гостья?), то СПИД отмеряет нам точный срок: шесть лет вы — вирусоноситель, затем еще два года продержитесь с помощью АЗТ — это в лучшем случае, а без лекарства — несколько месяцев; жизнь становится четко обозримой, очерченной: отныне вы навсегда избавлены от неведения. Если Билл пустит в ход свою вакцину, от моей обреченности ничего не останется и я скачусь к прежнему неведению. Из-за СПИДа я за несколько месяцев словно бы прожил годы. Мы с Биллом договорились сходить в кино — на „Империю солнца“[10]. Паршивенький триллер о мальчишке, который потерял родителей и борется за жизнь в чудовищном мире: война, концентрационный лагерь, где сильный властвует над слабым, бомбежки, жестокость, голод, черный рынок и так далее — триллер, изобилующий американскими киношными штампами. Когда страсти на экране накалялись, Билл весь напрягался и судорожно сглатывал. Я тайком поглядывал на него: глаза горячечно блестят от навернувшихся слез, он буквально прирос к экрану и, возможно, не просто следил за маленьким актером, но проникал в символический смысл картины: удел людской — несчастье, но сильный духом всегда его побеждает. Я знал, что умница Билл при всем том — необычайно простодушный зритель и в кино все принимает за чистую монету, однако сейчас его простодушие было мне противно, а еще противнее становилось от другой мысли: внезапная, фантастическая, как сказал бы недруг, перспектива прозрения, которую открыл мне СПИД, несовместима с этим плебейским простодушием. Выходя из кинотеатра, я твердо решил: ничего Биллу не скажу — ни о том, что задумал, ни о том, к чему побуждал элементарный инстинкт самосохранения. Время было позднее, рестораны уже закрывались, да и машину толком негде было поставить — улицы в квартале Марэ такие тесные. Пришвартовались наугад у странного еврейского ресторанчика, куда зазывал клиентов какой-то чудной официант, переодетый казаком. На столиках ярко пылали свечи. Мы с грехом пополам втиснулись между парочками влюбленных, которые нежно ворковали, склоняясь над рыбным ассорти, и, разумеется, мешали нам перейти к делу. Но Билл сел-таки на своего конька после двух-трех пустых фраз о фильме, и я, вопреки собственному намерению не затрагивать больную тему (не зря, наверное, Билл говорил столь небрежным тоном), решил допросить его о том, что волновало нас обоих, но по разным причинам; я тут же засыпал его вопросами: кто изготовляет „как-его-там“ и когда „как-их-там“ смогут наконец получать „как-его-там“; сидевшие за соседними столиками, должно быть, принимали нас за главарей наркомафии. После ужина Билл повез меня домой, и уже в машине я спросил, умеет ли он хранить тайны. „Ягуар“ бесшумно мчался по пустынным парижским улицам и, казалось, под звуки музыки парил в воздухе. Я выложил Биллу все, словно ведомый волею своих друзей и собственным здравым смыслом, выложил вопреки своей воле и данному самому себе зароку; по блеску глаз — он их не отрывал от дороги, бесконечной ленты, разматывающийся перед ветровым стеклом, похожей на ту, вьетнамскую, военных времен, что мы видели в кино, — я безошибочно понял: ужасная новость потрясла Билла — что до нее недавно пережитым киношным страстям, обрушившимся на нас. „Я так и думал, — заговорил, придя в себя, Билл. — Еще когда у тебя был опоясывающий лишай, я предположил… Потому и направил тебя к доктору Шанди — в надежные руки… Теперь я точно знаю: надо спешить, надо торопиться“. На следующий день Билл улетел в Майами. Перед отъездом он спросил меня: „Какой у тебя показатель Т4?“ Уже меньше 500, хотя и больше 400; критическая отметка — 200.
62После того вечера Билл исчез, перестал звонить, а ведь до этого просто мучил меня бесконечными ночными звонками, хотя обычно он деловит и краток, а тут звонил мне в Рим из Майами, прямо из конторы, после рабочего дня, они начинали в семь утра и сидели целый день, с перерывом всего на четверть часа, только бы успеть перехватить по бутерброду; но наступал вечер, и деловое возбуждение, весь день державшее Билла, уже казалось ему глупым, становилось невыносимым, ибо усиливало одиночество: коллеги отправлялись к домашним очагам, а Билл оставался в конторе один, брал записную книжку, пробегал ее глазами — листки виделись ему пустыми, чистыми, в конечном счете выходило, будто я у него чуть ли не единственный друг на всем белом свете; ничего особо важного Билл не говорил мне, жаловался, что устал, что его одолевают сомнения, что ему скучно так жить, и всякий раз довольно игриво предлагал мне рассказать о моих любовных приключениях, ибо собственных не имел; начинал выспрашивать, кто это у меня в постели — хотя я, конечно же, спал один; ему чудилось, что у меня перехватывало дыхание от невероятных телодвижений, а голос у меня попросту был хриплый со сна — в такие минуты я жалел Билла. Он никогда не брал на себя дружеских обязательств, даже когда не был связан работой, делами, — вот оно его проклятье, болезнь, недуг, губивший нормальные отношения с людьми. Билл хотел оставаться свободным, распоряжаться своими вечерами и приходить в гости в последний момент, словно испытывая весьма немногочисленных друзей на верность; он ни за что не соглашался твердо договариваться о времени встречи, если не сам организовывал ужин, — приходилось созваниваться второпях, между семью и восемью, даже если мы уже пытались обсудить все это заранее. Билл по-королевски помпезно являлся к друзьям, а иногда прилетал на своем „ягауре“ точно вихрь и увозил кого-нибудь одного, руша отношения, сложившиеся внутри нашей компании, приглашал в дорогой ресторан или же вдруг приезжал с приношением — ящиком великолепного вина „мутон-ротшильд“, купленным за пару миллионов, да еще с надбавкой. Но когда выяснялось, что после ужина Билл должен отвезти домой кого-либо из гостей, ему вдруг становилось дурно, тошно, муторно, в таком состоянии он готов был обухом хватить по своему „ягуару“ — ведь его превращали в маршрутное такси — или по голове приятеля, посмевшего оскорбить мощную благородную серебристую машину, в которой он ездил под музыку Вагнера. Садясь за руль, Билл натягивал потертые кожаные перчатки; теперь ничто не должно мешать ему, пусть все, кто попадет в поле его зрения, в изумлении расступятся — как безупречно, плавно, легко ведет он машину! Если же пешеходы норовили перейти не по „зебре“, а наглые, глупые водители не уступали Биллу дорогу, то он превращался во всевластного регулировщика движения в Париже, а я дрожал от страха — вдруг собьем какого-нибудь разиню. Однако с годами мы привыкли друг к другу. Меня чуть ли не единственного Билл соглашался отвезти домой после наших ужинов, в присутствии всей компании предлагая мне воспользоваться высокой привилегией, но я по крайней мере заслужил это право. Конечно, я мог бы с тем же успехом добраться и на такси, правда, не марки „ягуар“, тем не менее услуги Билла я предпочитал еще и потому, что они дорого ему стоили: эта маленькая хитрость помогла мне переломить его неприятие обязанностей, налагаемых званием друга, я бросал вызов его непримиримой гордыне и низводил Билла — нет, не до положения шофера, каковым он, ворча, нехотя прикидывался, а просто-напросто до положения верного друга, чего я добивался несколько месяцев, с тех пор как посвятил Билла в тайну своей болезни, — и тут он вдруг как в воду канул. Я то мучился этим, терзался, то жалел, что доверился ему, но, если честно, его молчание меня не слишком удивило; скажу больше: я абсолютно все понимал и мысленно потирал руки — внезапное и долгое молчание, знак чудовищного предательства, доказывало — на сей раз Билл опустился до двуличия. Представляю себе, как у него голова кругом пошла: сперва возил меня на машине, а теперь, когда перед ним открывалась возможность (каким тяжким бременем легла на его плечи эта невыносимая обязанность) спасти друга от смерти — Билл, наверное, весь извелся от страха. Было от чего дать тягу, сменить номер телефона и затаиться.