Айрис Мердок - Дитя слова
— Брак может изменить его.
— Перемены производит страсть — та самая, что заставила Аполлона похитить Дафну. А здесь этого нет и в помине.
— Не понимаю, откуда вы это взяли?
— Вы хотите сказать, что любовь способна облагородить Артура?
— Такое может с кем угодно произойти.
— Признайтесь, до сих пор вы пи разу не сказали о нем доброго слова.
— Но вы же над ним издеваетесь. Вы издеваетесь над всеми. Вот я и клюнул. А не следовало. Я уважаю Артура.
— Все должны издеваться над всеми — это главное.
— Я не думаю, чтобы Артур над кем-либо издевался.
— Ну, это потому, что он слишком застенчив. Ему недостает энергии, чтобы постичь абсурд.
— Она хочет ребенка.
Клиффорд ничего на это не сказал, но тонко дал понять, что оценил всю важность моего сообщения. Он убрал тарелки. Принес суфле из сыра. Я был приучен сидеть и не помогать.
— Очевидно, если Кристел выйдет замуж за этого своего унылого воздыхателя, вы тоже женитесь?
— Нет. — Клиффорд становился омерзительным, когда речь заходила о Томми. И я решил не развивать этой темы. Женитьба на Томми ведь означала конец наших понедельников. — Это вопрос отдельный.
— Все существует так, как оно есть, а не отдельно.
— Эту мысль вы уже высказывали.
— Так почему бы не отпраздновать двойную свадьбу?
— Никаких свадеб не будет.
— Значит, вы согласны со мной насчет Кристел и Артура?
— Да. Этого не будет.
— Тогда зачем же вы завели об этом речь? Просто чтобы досадить мне?
— Да.
— Зачем?
— Вы же сказали, что вам со мной скучно, сказали…
— Ох, до чего же вы нудный, — сказал Клиффорд. — Настоящая деревенщина, научившаяся двум-трем фокусам. Типичный выходец из низших слоев, который никогда и не поднимется выше уровня средней школы. Так и останетесь мальчишкой, получившим награду за лучшие отметки на экзамене. Вечно усердствуете, вечно завидуете. Вы и существуете-то лишь благодаря тому, что лезете из кожи вон и знаете чуть больше других, а понимать — ничего не понимаете. У вас даже чувства юмора нет. Кончатся экзамены, на которых вы можете отличиться, — и вы перестанете существовать.
— Может, мне пойти домой и избавить вас от моей несуществующей персоны?
— Поступайте как вам угодно. Если бы вы хоть умели играть в шахматы, мы могли бы заняться этим и не разговаривать. Но вы, конечно, беретесь лишь за то, в чем наверняка можете одержать победу.
— Конечно!
— Вы скрываете свою неполноценность от себя — хотя от других вам ее не скрыть, — напичкивая себя всякими иностранными словечками, которые вы даже не в состоянии произнести и которыми вы никогда не воспользуетесь…
— Но вы же хотели бы знать русский, сами говорили…
— Разговор, достойный детского сада. Отправляйтесь-ка домой, если вам так хочется. Мне сегодня надо составить завещание. — Эта фраза уже вошла у нас в обиход, она стала своеобразным поворотным моментом в наших беседах.
— Не забудьте завещать мне индийские миниатюры.
— Вы ведь любите только картины, в которых есть сюжет. И только ту музыку, где есть мелодия. Как, вы говорили, будет по-чешски музыка?
— Хутба.
— Хутба. Вот что вам нравится. Мне надо составить завещание, иначе эта свинья, мой кузен, все унаследует. Non amo, ergo non ero.[38] «Жизнь — это острый шип? Пусть так, сказал мудрец, а человеку все один конец. И не успевши свет дневной увидеть, спешит его скорей возненавидеть».[39] Мы для богов — как мухи для мальчишек. Даже Виттгенштейн не считал, что мы когда-нибудь достигнем Луны. Значит — «я счастливый мотылек, хоть конец мой недалек», жить или умереть — все равно, только смерть предпочтительнее.
— Вот и прекрасно. Дайте мне только знать, когда будете уходить из мира сего, чтобы я мог найти себе другого компаньона на понедельники.
— Мессия может лишь в одном отношении изменить мир. Если я избавлю мир от своего присутствия, то спасу его. Эй, presto.[40] Мне надо составить завещание. Значит, Кристел намерена подарить свою девственность этому червяку. Но этого не произойдет. Вы не дадите этому произойти, верно?
— Я не дам этому произойти. Налейте-ка мне еще вина, хорошо? Вы что, не можете расстаться с бутылкой?
Он налил мне вина.
— А теперь прошу вашу руку. — Это тоже уже стало традицией. В какой-то момент он протягивал руку через стол и брал мою руку. Иногда его крепкое пожатие успокаивало меня. Иногда раздражало. Сегодня это заранее вызвало у меня раздражение. Тем не менее руку я ему дал.
— Итак, — произнес Клиффорд уже другим тоном, и губы его слегка вытянулись, надулись, — ваш стол передвинули от окна, и вы позволили.
— Да.
— Бедный мальчик-отличник. А больше ничего… ничего необычного… не произошло с вами в последнее время… мой дорогой?
Я посмотрел в умные узкие голубые глаза, такие светлые, но холодные, как скандинавские озера под солнцем. За светлой белокурой головой я увидел индианку в полосатом сари, которая стояла на террасе и следила за полетом птиц. Некий инстинкт еще раньше предостерег меня против упоминания о Бисквитике. И теперь я снова решил: лучше затаиться. Однако как удивительно в точку попал Клиффорд своим вопросом.
— Нет. Ничего.
— И вы ничего… ничего такого не слыхали?
— Ничего такого. А что я должен был слышать? О чем? Пальцы Клиффорда с силой сжали мою руку.
— Вы не слышали?..
— Нет. Что такое? Вы меня пугаете. Что я должен был слышать? — Я отнял у него руку.
Он отодвинул стул.
— О, ничего… ничего. Я себя чувствую совсем разбитым. Не могу спать. И пилюли больше не действуют. Я теперь их просто коплю. Раньше я представлял себе сады и садовые калитки, и это помогало. А теперь лежу часами и смотрю в потолок. Человеческая жизнь — это театр ужасов. Надеюсь, вам понравилось сырное суфле. Чрезвычайно важно то, что Моцарт умер нищим, — важнее, пожалуй, лишь то, что Шекспир перестал писать. Театр ужасов. Шли бы вы домой.
— Но что вы хотите мне сказать?
— Ничего. Раз не можешь сказать, значит, не можешь, и даже не можешь просвистеть, как обычно говорил мой старый учитель философии. Так что двигайте к себе.
— О'кей, — сказал я. — И прощайте — в случае, если решите покончить с собой сегодня ночью.
— Прощайте.
ВТОРНИК
Я находился в экзаменационном зале, который одновременно был станцией метро. Я только что перевел кусок из Карлайла на безупречную сочную тацитовскую латынь. С чувством удовлетворения я наблюдал за остальными экзаменующимися, которые продолжали строчить изо всех сил. От нечего делать я перевернул экзаменационный лист. На другой его стороне оказалась куча вопросов, которых я не заметил, а у меня оставалось всего двадцать минут, чтобы ответить на них. С бешеной скоростью я принялся писать, но тут отказало перо: в нем не было чернил, и оно дырявило бумагу, которую, непрерывно разматывая, двигал на меня большой валик. Чувствуя отчаянную беспомощность, я принялся мять бумагу. «Нельзя этого делать», — сказала стоявшая на кафедре наставница, которой оказалась Томми, одетая во все черное, с черным мотоциклетным шлемом на голове. В ту же секунду я очутился в зале суда — сидел и швырял шариками из скомканной бумаги в судью, которым была Лора Импайетт в седом парике. «Он провалился, — сказала она, — не ответил на вопросы. Выведите его». Я очутился на мотоцикле, который несся все быстрее и быстрее. Голубоглазый мужчина, сидевший рядом, схватил меня за горло. Я закричал. На траве у дороги лежала мертвая Кристел.
Очнулся я от этого самого настоящего кошмара с чувством облегчения, что это всего лишь сон, и с грустью от того, что я уже не юноша, перед которым открывается ничем еще не испорченная жизнь. Я встал и принялся готовить себе чай. Тут я вспомнил, что сегодня вторник, и пошел посмотреть, не пришло ли привычное письмо от Томми. Пришло. Понедельник и вторник Томми проводила в Кингс-Линн, где зарабатывала себе на пропитание, обучая будущих учителей, как ставить танец осенних листьев, или выстригать лошадиные головы из папье-маше, или устраивать кукольный театр в жестяной коробке из-под чая. По понедельникам она всегда писала мне письма, которые я получал во вторник. Последнее время она взяла себе за правило писать и по другим дням тоже. Это надо будет прекратить. Ее письма не доставляли мне удовольствия. В лучшем случае их можно быстро пробежать взглядом и признать безвредными.
Мой родной.
Я так несчастна. Мне ужасно неприятно, что я явилась в субботу. Я была в отчаянии, мне просто хотелось взглянуть на тебя. Простуда моя разыгралась, надеюсь, я не заразила ни тебя, ни Кристел, думаю, просто не могла заразить. К пятнице все уже пройдет. Я тебя так люблю. Я ждала тебя бесконечно долго — сидела в той комнате тихо, как мышка, но ты так и не вернулся; потом я услышала голос Лоры Импайетт, которая болтала с мальчиками на кухне. Я попыталась выскользнуть из квартиры так, чтобы она меня не увидела, но она все-таки увидела. Она сказала: «Откуда это вы возникли? И что вы сделали с Хилари?» Она теперь всегда держится со мной как-то агрессивно. Я не знала, что сказать. Я не стала задерживаться, так как знала, что ты этого не хотел бы, а потом я чувствовала, что сейчас расплачусь. Ты даже представить себе не можешь, до какой степени я делаю все так, как ты хочешь, точно я твоя раба. По твоей милости я веду какую-то дурацкую жизнь, недостойную человека, а ведь мы могли бы быть так счастливы, если б только ты захотел. Ведь и ты тоже несчастлив, тебе плохо, по-моему, ты самый несчастный человек на свете. Почему бы тебе для разнообразия не решить стать счастливым? А все потому, что ты не хочешь полюбить, сдерживаешь себя. Ты себе худший враг. Простые человеческие радости вызывают у тебя какую-то ярость. А ведь мы могли бы быть с тобой так счастливы, и у нас, если бы мы жили вместе, появился бы еще ребеночек, и тебе было бы ради кого работать, и твоя жизнь обрела бы смысл — только захоти. Едва ли ты ждешь еще кого-то. Ты ведь любишь меня, и мы понимаем друг друга, и это так редко бывает, ты сам говорил. Ох, мой родной, не отталкивай меня, не бросайся мной, нельзя так, ты же знаешь, что я навсегда твоя.