Аксель Сандемусе - Оборотень
Как странно, как давно…
Теперь у этого вообще-то худого человека появилось брюшко, и Эрлинг не к месту вспомнил, чем отличаются друг от друга виды рыб, которых называют жирными и худыми — у жирных рыб жир распределяется ровно, к ним относятся палтус, сельдь и макрель, а худые, такие, как треска и акула-великан, накапливают жир в своей несоразмерно большой печени. Может, именно из-за вздувшейся печени у худого Турвалда Эрье такой большой живот? Один человек, пострадавший из-за этого предателя, сказал, вернувшись домой из Заксенхаузена: В тех местах приходишь к выводу, что можно есть даже человеческую печень, но я мог бы проглотить ее, разве только хорошо поперченную. Эрлинг видел в Турвалде Эрье лишь самые отвратительные черты, его тошнило при виде складки, образованной потертым ремнем, перехватившим круглый, как футбольный мяч, живот Эрье. Эрлинг сразу вспомнил о брючном ремне и убийстве предателя Яна Хюстада.
Теперь все это казалось далеким и нереальным. Словно забыв о том, кем был Турвалд Эрье, Эрлинг с отсутствующим видом смотрел на него. Считается, будто по человеку видно, что он собой представляет. Глядя на портрет какого-нибудь злодея, люди говорят: у него на лице написано, что он злодей. Но это бывает написано не на лице, а под портретом. Они бы увидели в его лице нечто совсем другое, если б под портретом было написано, что этот человек спас четырех тонущих ребятишек.
Турвалд Эрье был весь какой-то разболтанный. Он как будто не владел своим телом, по лицу, под кожей, у него, словно шары, перекатывались желваки. Выражение глаз постоянно менялось, оно было то льстивое, то липкое, то умоляющее, то нахальное, и все время он был настороже, пытаясь понять, что можно себе позволить, а чего нельзя. В целом от него за версту разило хитростью, страхом и неутолимой жаждой властвовать и причинять вред. Он был способен упасть на колени и заплакать, если б знал, что это поможет ему добиться своего, — он не раз проделывал этот номер — и тут же начинал дерзить, если слышал хоть одно доброе слово, которое в его представлении было признаком слабости и поражения; это было чудовище, отвратительно ликовавшее, когда кто-нибудь попадал к нему в руки.
Эрлинг не помнил, сколько лет прошло с тех пор, как Турвалд Эрье предстал перед норвежским судом, он на него, во всяком случае, не заявлял. Убить Эрье во время войны было нетрудно, а потом это уже не имело значения. Напротив, когда Турвалда Эрье выпустили из тюрьмы, от него был даже какой-то толк. Он с таким рвением разоблачал попытки предателей оправдаться, словно ему за это платили.
Некоторое время Эрлинг вяло смотрел на него, а потом спросил:
— Как вам пришло в голову явиться ко мне?
Турвалд Эрье сделал несколько странных движений, точно хотел проскользнуть мимо Эрлинга в комнату, но Эрлинг даже не шевельнулся.
— Все, что вы хотите мне сообщить, можете сообщить здесь. В дом я вас не впущу.
— Если бы мы могли поговорить, я бы объяснил…
— Меня не интересует ваше мнение о войне и о том, что произошло в Норвегии, если вы это имеете в виду. Что вам от меня нужно?
— О, вы тоже говорите «во время войны», но вы, конечно, имеете в виду оккупацию…
— Хватит! Что вам от меня нужно?
Турвалд Эрье не спускал с него глаз, и теперь Эрлинг увидел, что тот и в самом деле похож на Геббельса и что Геббельс тоже был похож на собаку. Эрье сменил тактику и заговорил очень быстро. У него есть несколько картин, которые висели в квартире у Эрлинга, когда он сбежал в Швецию. Эрье готов отказаться от них. Разумеется, он приобрел их совершенно законно после того, как немцы конфисковали имущество Эрлинга, но если Эрлинг хотел бы вернуть картины, он мог бы получить их в качестве подарка… Дело в том, что он написал книгу об оккупации, и если бы Эрлинг согласился прочитать рукопись, она у него с собой…
Он увидел глаза Эрлинга и понял, что перегнул палку. Когда Эрлинг шагнул к нему, он, споткнувшись, быстро выскочил за дверь.
Эрлинг запер дверь и перевел дух. Самое большое преступление немцев в Норвегии состояло в том, что они разрешили глупости свободно разгуливать по стране, в мирное время эти обезьяны были относительно безвредны. Он пошел на кухню, выпил воды и позвонил знакомому адвокату, чтобы тот занялся делом о хищении картин. На душе у него было тяжело и тревожно. Он тут же пожалел о своем звонке, хотя жалеть было не о чем. Не оставлять же свои картины у этого человека! Потом ему стало ясно: он словно замарался об Эрье, вынудившего его обратиться к адвокату. Нельзя было принимать это так близко к сердцу, теперь поднимется шум. Турвалд Эрье не в состоянии понять, что эти картины принадлежат не ему. Он получил их от немцев, которые конфисковали их по закону, а потом, отсидев положенный срок и искупив свою вину, так сказать, оплатил все счета. Эрлинг сталкивался с подобными людьми, они тоже пытались делать вид, будто ничего не произошло. Но Эрлингу все было ясно раз и навсегда, к тому же поступки этих людей, не понимавших, что сами разоблачают себя, свидетельствовали об их тоске по тому затмению, во время которого немцы размахивали над Норвегией своим кнутом. Они как будто мечтали о возвращении в младенчество, когда им было позволено делать под себя. Но вот немцы покинули Норвегию, и счастливые дни в пеленках кончились.
Эрлинг никак не мог прийти в себя после этого гостя, он даже хотел приложиться к бутылке, но нет, только не сегодня, он боялся, что ему приснится сон о саблезубом коте, этой ипостаси его сомнительной сущности.
Он лег, но сон не шел. Какие-то смутные мысли о разнице между войной и оккупацией бродили у него в голове. Наконец все встало на свои места. Он подошел к письменному столу, выдвинул один из ящиков и нашел то, что искал. Это было письмо какого-то эмиссара, бывшего члена НС, который называл себя Харальд С. Сверре. Должно быть, это означало Харальд Суровый. По словам этого эмиссара выходило, что предателями были Эрлинг и ему подобные, ибо они не видели разницы между войной и оккупацией.
Эрлинг встречал похожие мысли и в письмах других военных преступников. Все они придирались к формулировкам. Каждый, кто грабил и убивал в своей стране, захваченной врагом, придавал огромное значение тому, как называлось то состояние, в котором находилась страна, точно негодяй от этого переставал быть негодяем.
Конечно, этим эмиссаром был Турвалд Эрье, который посетил его сегодня, а осенью 1941 года даже пытался убить, как и многих других, на том основании, что они ему не нравились.
Эрлинг вспомнил и другого человека, опубликовавшего вполне людоедскую статью под названием «Место карает» — автор оправдывал убийство рыбаков в Северной Норвегии, депортацию оттуда населения, созданный там искусственный голод и издевательства тем, что в районе, где, к своему несчастью, жили эти люди, англичане произвели свой рейд.
Считается, будто все предатели и нацисты уже искупили свою вину; формально, может быть, это и так, но не зря же есть преступления, которые не имеют срока давности. Итальянцы в свое время поступили мудро, когда захватили Муссолини. Он хотел защищаться, но ему было отказано в защите, его смертный приговор ни у кого не вызывал сомнений, судебное заседание должно было только подтвердить его личность. Процесс над Квислингом[8] был спектаклем, и вряд ли кто-нибудь поверил в него. Народ объединился и жаждал головы Квислинга, пусть бы и получил ее, лишь бы не прятал в песок свою собственную.
Когда же Квислинг предстал перед судом и был осужден, народ позволил превратить себя в безответственных детей. Мы так устали, что не могли даже ненавидеть его, говорили тогда норвежцы. Он надоел нам, мы хотели избавиться от него, но, скорей всего, люди хотели, чтобы он сам вдруг взял и умер. Просто перестал существовать. Испарился бы каким-нибудь образом. После пяти лет надругательств было естественным требовать его жизни, но потребовали ее, скорей всего, потому, что просто не знали, что с ним делать. В беседах с друзьями Эрлинг предлагал дать Квислингу киоск где-нибудь на шоссе между Осло и Драмменом, чтобы он торговал там мороженым. Зимой он мог бы торговать рождественскими елками, и ему было бы отведено место на причалах, где он мог бы ловить подо льдом рыбу. Многие ли тогда понимали, что такой процесс следует проводить лишь после того, как мы сможем думать о чем-нибудь, кроме войны.
Положение, созданное немцами и их прихвостнями, было так вывернуто наизнанку, что уж им-то самим не пристало жаловаться на это. Эрлинг понимал, что во время войны люди были вынуждены ловчить и приспосабливаться день за днем, были вынуждены биться в тупиках оппортунизма, но самое отвратительное было то, что некоторые этим хвастались. Теперь кое-кто из самых отъявленных был на свободе лишь потому, что суд над ними состоялся после того, как первых уже расстреляли; они рассеялись по всей стране, требовали полной реабилитации и получали иногда поддержку с самой неожиданной стороны.