Фридрих Горенштейн - Место
С этими важными для себя мыслями и впечатлениями я вернулся из поездки. Вернулся я в Ленинград седьмого января, и, как узнал из случайного разговора (опять случай), это было православное рождество. Зимой Ленинград город тьмы, так же как летом город света. В пять часов дня уже царила глубокая ленинградская ночь. На второстепенной улице, по которой я шел, фонари горели редко, и двигаться приходилось осторожно, постоянно напрягая мышцы ног и спины, ибо тротуары были покрыты обледеневшими буграми. Улица была пустынна, прохожие попадались изредка. Лишь впереди меня, также напряженно балансируя, двигалась какая-то фигура, поминутно хватаясь то за стену, то за дерево, то за столб. Я, сам не знаю почему, ускорил шаг и догнал. Это был человек, облик которого, увиденный мной в свете редкого фонаря, можно было бы назвать среднерусским. Средних лет, в ушанке средней стоимости и в пальто с недорогим каракулем на воротнике. Он тоже посмотрел на меня и со свойственной русским людям способностью обращать-ся на улице к незнакомым с личными разговорами сказал:
– Болтают только – город коммунистического порядка… А пойдешь по улице, нос разбить можно.– Сказав, он посмотрел на меня с некоторой опаской, видно унаследованной от прежних бдительных лет, но, заметив, что я не реагирую официально, выложил свою главную мысль.– Хозяина нет в России,– сказал он тихо и твердо, как говорят давно продуманные слова,– хозяина нет… А кто виноват? Сталин виноват. Вот мы его любим, а он умер и хозяина после себя не оставил…
Я глянул на этого человека и вдруг понял, что шло со мной рядом в ушаночке Ленторга и современном ширпотребовском пальто. Это было Оно, Народное Недовольство, то самое, что раньше носило армяки, кафтаны, поддевки и картузы… То, что, случалось, рушило, резало, жгло и выворачивало булыжники из мостовой, но опасно было Власти главным образом не этим, ибо против этого применялась карательная сила, а своим бытовым существованием, против которого бессильны любые карательные меры. Это было Оно, идущее ленинградским рождественским ночным днем, в пятом часу, при звездах и при луне, здесь, на периферийной улице, освещенной редкими фонарями. Скользя по обледеневшему бугристому тротуару, шло Оно, не раз губившее то, что было не подвластно ни огню, ни мечу. Всего полстолетия с мелочью назад погубило оно самодержца всея Руси, Великия, Малыя и Белыя. Сломало, разорило, преобразило и замолкло, уснуло, устало, умерло. И вот Оно возродилось, бессмертное, в ленинградский рождественский ночной день. Возродилось и вошло в блистающий неоновыми огнями в конце темной улицы современный магазин, где Его пыталась умилостивить Власть вареной колбасой, отечественной водкой и заграничными курами в красивом целлофане. Но ныне ничем уж нельзя было Его умилостивить, ни бесплатной путевкой профкома в дом отдыха массового типа, ни квартирой в шлакоблочном доме на окраине. Оно шло, вполне современное, не питерское, а ленинградское, имеющее за плечами прочную сталинскую молодость и сознательно направленное в прошлое, а бессознательно в будущее, ибо сталинизм его был плодотворен. Это не был реальный сталинизм чиновников и функционеров, стремящийся закрепить административное насилие. Это был леген-дарный сталинизм, стремившийся к материальному достатку, к снижению цен и не желающий примириться с тем, что Отец бросил детей своих на произвол судьбы и передал в руки недостойных наследников и ничтожных опекунов. В народе говорят: март зиму ломает… Да, России нужна была еще одна великая смерть, подобная мартовской. Еще одна смерть – революция. Но умирать такой великой весенней смертью в России больше некому было. И вот в отчаянии от этого легендарный сталинизм, глубоко, кстати, чуждый чиновничьему административному сталинизму, и вот леген-дарный сталинизм бросает несправедливый упрек самому Сталину, легендарному Отцу своему. Несправедливый, ибо всякая тирания со смертью тирана не имеет достойного продолжения и всякий тиран умирает без достойного наследника своего дела. И не потому вовсе, что он не пони-мает важности продолжения своей идеи. Но рядом с Хозяином личность, равная ему, нетерпима, и неизбежно тирания ведет к тому, что тиран окружен вырожденцами, которые обречены самой тиранией погубить ее собственное дело после могилы тирана. Так было в прошлом, так будет и ныне, это объективный закон истории. Но Легенда враждебна Закону, и именно легендарный сталинизм, а не антисталинские лозунги оппозиции, порождает Народное Недовольство, самого грозного врага Власти, врага, черпающего свои силы не в политической оппозиционной кучке, а в лояльном массовом потребителе. На этой темной, обледеневшей ленинградской улочке я понял, что идеал покойного журналиста, идеал покойного умеренного оппозиционного интеллигента – стоять с незатянутой петлей на шее, на прочном табурете – возможен лишь тогда, когда на узкой тропе Истории только Власть. Когда же туда, навстречу власти, словно дикий кабан на водопой выходит Народное Недовольство, то первым же результатом их противоборства является двойной удар сапогами по табурету, и миру после этого остаются, в лучшем случае, лишь хриплые, необъектив-ные, как все мертвеющее, запоздалые мемуары удавленника-интеллигента. И тогда я уж оконча-тельно понял, как важны политические записки, пусть в чем-то и преждевременные, но зато написанные живой полнокровной рукой полноценно питающегося ныне человека, а не коснеющей истощенной запоздалой рукой удавленника…
Наконец, спустя несколько дней,– новый бытовой случай, явно итоговый и объясняющий, отчего так долго пришлось выжидать и отчего так много случаев понадобилось, чтоб убедить себя заняться писанием этих политических записок.
Сажусь в такси, чтоб ехать по какой-то своей бытовой надобности. Шофер-мальчишка, может, только-только в армии отслужил, смотрит на меня и вдруг спрашивает:
– Бог есть?
После некоторой растерянности, не столько от вопроса, достаточно стандартного и надоевшего, сколько от обстоятельств, отвечаю:
– Нет, конечно,– ибо на этот вопрос проще всего ответить отрицательно человеку, привыкшему думать и анализировать.
– А я вот перед вами высадил старуху,– говорит таксист,– так она мне такое рассказала, что меня уж сомнения одолевать стали.
– Что ж такое она рассказала? – спрашиваю.
– Сестра у нее в деревне,– говорит таксист,– тоже старуха… Померла сестра… А муж ее, бывший партизан, партийный, не дал похоронить жену свою по церковному обряду. Прошло два дня после похорон, и его парализовало. Но Бог дал ему речь (таксист именно так и сказал, видно, употребив выражение старухи), но Бог дал ему речь. И он сказал: «Есть Бог».
Случай этот, рассказанный таксистом, запомнился мне, и я думал над ним ночью. И я понял, что до сих пор не был еще достаточно парализован и был чересчур деятелен, чтоб приступить к сочинительству. Ибо что есть подлинный сочинитель, как не бывший деятель, ныне парализован-ный грешник, которому Богом сохранена, а вернее, дана речь.
Пока человек деятелен, он словно безмолвен, поскольку слова его второстепенны по сравнению с его деяниями. Иное дело говорящий паралитик, жизнь которого выражена в его речи. И, подобно тому парализованному партийцу, мужу покойной набожной старухи, я заговорил. И когда я заговорил, то почувствовал, что Бог дал мне речь.
Конец
Окончено – февраль 1972 г.
Дополнено – февраль 1976 г.
Москва