Виктор Лихачев - Единственный крест
— Зачем?
— Набери, набери. Вадим тут спрашивал меня кое о чем. Жаль, я не смог объяснить ему: проблема не в том, сколько в каждом из нас от животного, а в другом — сколько осталось человеческого… Можно говорить? — и Сидорин взял телефон:
— Люба? Здравствуйте. Это Асинкрит. Спасибо за внимание к моей персоне. Через месяц приеду — заходите в гости. Нет, не шучу. Я вам еще и не такое расскажу. Пока.
* * *Домой Лиза вернулась, как выражался Миша, в расстроенных чувствах. Сидорин совершенно сразил ее своей реакцией на статью Любаши. С радостью взял вопросы по Богданову-Бельскому, обещая привезти максимум информации. А эта импровизированная экскурсия в музее… И в то же время Сидорин раздражал ее. Раздражало все — спокойная манера говорить, — Миша, вот тот был как вихрь, как ураган, — раздражала понимающая улыбка — не надо мне твоего понимания! — раздражала эрудиция. Прощаясь, Асинкрит хотел сказать Лизе какие-то ободряющие слова, она же оборвала его, процитировав любимого Пушкина:
Душевных наших мук не стоит мир.
Сидорин удивленно, словно впервые увидев, посмотрел на нее и опять улыбнулся понимающе:
К доброжелательству досель я не привык
И странен мне его приветливый язык.
И добавил:
— Мне тоже так нравится: нужно ли говорить что-то умное, когда до тебя все сказано? И как сказано!
Блаженный, правильно Галя сказала. Или косит под такого Толстикова чувствовала, что в раздражении своем не совсем справедлива, а потому раздражалась еще больше. А поздно вечером ей позвонила Братищева. И, к своему удивлению, Лиза еще раз убедилась в том, что Сидорин опять оказался «на высоте». Любаша ждала от него чего угодно, только не приглашения в гости. И еще она сказала, что решила не посылать материал в «Экспресс-газету». Алиса выслушала подругу, но не ругать и не утешать не стала. Тем более, что листая перед сном томик Пушкина, она наткнулась на строки, знакомые с детства. Прочитала –
Хвалу и клевету приемли равнодушно
И не оспаривай глупца
— и, неожиданно для себя еще раз одобрительно обругала Сидорина: «блаженный».
Глава девятая.
Его величество — жизненный опыт.
На Руси понятия «блаженный» и «юродивый» стали синонимами. Если считать блаженными всех тех, кто выпадает из общего ряда, кто выглядит белой вороной среди стаи черных подруг, тогда да, Лиза была права — Сидорин явно блажил и, со стороны казалось, получал от этого удовольствие. И все-таки Толстикова ошибалась. Или хотела ошибаться. Блаженный блаженному как и юродивый юродивому рознь. Одни шли по узкой нетореной дорожке, открытой когда-то Алексием, Божьим человеком. Мерзли и голодали, их травили собаками, дети швыряли им вслед камни. А они спасали молитвами людей, забывая прошлые обиды, бросали в лицо страшную правду царям: «на-ко царь, отведай мясушка…» Когда все-таки отходил их дух к Богу, ради которого они с радостью терпели земную юдоль, добровольно превращая ее для себя в чистилище, у земляков начиналось прозрение, мучила совесть. И именовала людская молва Максима и Прокопия, Василия и Ксению уже не юродивыми, не психами, а Божьими людьми.
Все шире становилась тропа, и вскоре на ней появились те, кто с помощью юродства обеспечивал себе кусок хлеба и теплый угол в доме простодушных верующих, не хотевших повторять ошибки своих прадедов.
Третьи… Ну какие же они блаженные? Чудаки, скорее. Как нет города без праведника, так не может быть русского города или села без чудака. Чудаки… «На букву «м» — обязательно съязвит кто-то. А они не обижаются. Пытаются произвести вечный двигатель, разводят и выпускают на волю бабочек, создают музеи, пишут письма в ООН, требуя прекратить бомбардировки Сербии, тренируют соседских мальчишек, поднимают из болот останки наших солдат. Перечислять можно бесконечно — благо, чудакам на нашей земле работенки еще много. Слава Богу, камней в них не кидают, но, согласитесь, иной раз лучше бы камень, нежели насмешка, острая, как когти, и смех в спину: «юродивый!» А уж посмертная судьба у них — это как сложится: либо забвение, будто и не жил ты на этой земле — и только лопух и крапива на месте дома, либо статьи в газетах, юбилейные конференции и улицы, названные твоим именем. А чаще — все вместе.
Сидорин, как вы понимаете, не принадлежал ни к одному из вышеназванных типов. Его блаженность во многом шла от отсутствия жизненного опыта — неразлучного нашего спутника — врага и друга одновременно. Спору нет, без жизненного опыта не выжить человеку. Кто хоть раз наступал на грабли, в следующий раз постарается их обойти. Но тот же жизненный опыт делает, порой, из нас хитрецов или просто «разумных» людей, знающих, на кого нам можно кричать, а на кого нельзя. Умеющих достичь успеха любой ценой.
Счастье и одновременно беда Сидорина в том и заключались, что однажды с ним случилось чудо — он потерял свой жизненный опыт, потерял в одночасье… И вовсе не тщеславное желание блеснуть эрудицией двигало Асинкритом, когда он цитировал Пушкина. Сидорин извлекал из ущербной своей памяти поэтический, очищенный от хитрого лукавства опыт. Вот почему во время своих постоянных поездок этот человек, разменявший четвертый десяток, с таким жадным вниманием слушал других людей, и радовался как ребенок, благодаря судьбу, за то, что она посылает ему столько умных собеседников. Умных людей вокруг нас очень много, просто мы не умеем их слушать. А Сидорин умел, ибо ему это нравилось, и в этом было его спасение. И когда в приезжем москвиче, заполнявшем какие-то таблицы, люди не находили спеси и высокомерия, не видели желания придавить авторитетом и связями, их сердца открывались.
Шли недели и месяцы, записные книжки разбухали от фамилий, адресов, телефонных номеров. Находилось в них место и чудакам, и хитрецам, простачкам и мудрецам. Правда Сидорин уже не делил их на группы, не классифицировал и не систематизировал, он просто принимал своих новых знакомых, встреченных на дороге жизни, такими, как они есть.
Вот почему и улыбался Асинкрит «понимающей улыбкой», ибо судил всех по себе. Жизненный опыт еще не успел нашептать ему свое любимое: «Не верь никому». И когда он увидел статью о себе в газете, едва вылупившуюся обиду приглушила жалость к Любе, которой ее жизненный опыт внушил, что для достижения цели все средства хороши. А кого жалеешь, разве на того обидишься?
И в конце концов, постепенно, не сразу, до него стало доходить самое главное: его наказали и наградили одновременно, — мы же согласились с вами, что так в жизни бывает. Наказали — понятно, но ведь и наградили — щедро, по-царски: Асинкрита оставили жить, дышать воздухом, смотреть на небо — всегда разное, то бездонно-синее, то грозовое свинцовое в нитях молнии, то словно усыпанное жемчугом — звездами. Оставили дружить и общаться с людьми. Разве этого мало?
* * *А суть любого наказания ненароком объяснил Сидорину старый учитель и краевед Александр Иванович, с которым его свела судьба, и свела вроде бы случайно. Но нет, ничего случайного в этом мире нет, и чем больше Асинкрит исхаживал дорог, тем глубже это осознавал.
Тогда, в своем домике над тихой речкой, Александр Иванович заговорил сначала о другом. Хозяйка убирала со стола, мужчины вышли на крыльцо, с которого открывался изумительный вид: огромный простор, уходящие за горизонт леса, облака, величественно плывущие по небу.
— Не поверите, я ведь городской, — заговорил учитель. — Пединститут закончил. Все мои однокурсники в город просились, даже сельские, а я вот сюда приехал. Знаешь, почему, Васильич? — очень легко и естественно Александр Иванович перешел на «ты».
— Почему?
— Простор я люблю. Мое это. Как съездил в десятом классе в Константиново — там все, как у нас, только Ока покруче, конечно, нашей речки будет. Кстати, ты был в тех местах? — спросил учитель Сидорина.
— Не помню, — искренне ответил тот. — А что там?
— Ну ты даешь! Есенин там родился… — И продекламировал:
Не жалею не зову не плачу,
Все пройдет; как с белых яблонь дым…
— Вот как, Васильич, сказал! Гений, русский гений.
Асинкрит задумался, вспоминая, затем продолжил:
— Увядая, золотом охваченный, я не буду больше молодым… Правильно?
— Помнишь. Значит, просто не был там. Вот… А на практику меня сюда послали. Приехал, и понял — мое. Конечно, — продолжил Александр Иванович, — народ в наших местах не простой. Хороший, душевный даже, но не простой. Пьют. Жены мужей, а мужья жен поколачивают. По-настоящему жадных до работы мало осталось. Вроде буйные, а в колхозе два года не платили ни копейки, и ничего — молчат себе в тряпочку. Кто-то смирением это назовет, кто-то забитостью…
— А как вы назовете?
— Я? Что ж, коли гостю интересна моя примитивная философия… Ты ведь в наши места сначала к охотникам заехал, по работе. Так?