Рэй Брэдбери - Давайте все убьём Констанцию
— Крамли! Кажется, я видел Раттиган там, в туннеле. И что ж мне теперь, сказать «иди к черту»?
— Конечно!
— Лжец, — сказал я. — Ты пьешь водку, а писаешь яблочным соком. Я тебя раскусил.
Крамли прибавил газу.
— О чем это ты?
— Ты мальчишка при алтаре.
— Иисусе, дай мне отогнать свою колымагу, чтоб не стояла прямо перед хоромами этой водоплавающей дурищи!
Полузакрыв глаза, скрежеща зубами, он сперва погнал, потом замедлил ход.
Я с усилием сглотнул и произнес:
— Ты мальчик-сопрано. Папа с мамой умилялись, слушая тебя за полуночной мессой. Черт возьми, я заглянул тебе под шкуру в кино, где ты скрывал выступившие на глазах слезы. Католический верблюд со сломанным хребтом. Из великих грешников, Крамли, получаются великие святые. Как бы ни был плох человек, он всегда заслуживает второго шанса.
— У Раттиган их было девять десятков!
— Неужели Иисус ведет им счет?
— Проклятье, да!
— Ничего подобного, потому что однажды ночью, в далеком будущем, ты позовешь священника, чтобы он тебя благословил, и он вернет тебя в одну из рождественских ночей, когда папа тобой гордился, а мама всплакнула, и ты закроешь глаза, чертовски радуясь, что ты снова дома и не нужно прятаться в туалете, чтобы скрыть свои слезы. В тебе по-прежнему живет надежда. Знаешь почему?
— Почему, черт возьми?
— Потому, что я этого для тебя хочу, Крам. Хочу, чтобы ты был счастлив, чтобы пришел домой, к чему-то, к чему-нибудь, пока не поздно. Позволь, я расскажу тебе историю…
— Нашел время трепать языком! Только-только унес ноги от компании ненормальных. Расскажи лучше, что ты видел в туннеле.
— Не знаю, я не уверен.
— Господи боже, погоди! — Крамли порылся в бардачке, откупорил с громким вздохом облегчения небольшую фляжку и выпил. — Если уж мне придется сидеть здесь и наблюдать за океанским отливом и приливом твоего красноречия… Говори.
Я заговорил:
— Когда мне было двенадцать, в мой родной город явился странствующий чародей, мистер Электрико. Он прикоснулся ко мне пламенеющим мечом и воскликнул: «Живи вечно!» Почему он мне это сказал, Крамли? Увидел что-то в моем лице, в манере держаться, сидеть, говорить — что? Знаю одно: прожигая меня своими глазищами, он выдал мне мое будущее. Уйдя с ярмарки, я остановился у карусели, слушал, как каллиопа[112] играла «Прекрасный Огайо», и плакал. Я знал, случилось нечто невероятное, чудесное, не имеющее названия. Через три недели, двенадцати лет от роду, я начал писать. С тех пор писал каждый день. Чем это объяснить, Крамли? Чем?
— Вот, — произнес Крамли. — Можешь прикончить.
Я допил остатки водки.
— Чем это объяснить? — спокойно повторил я.
Очередь была за Крамли.
— Наверное, он разглядел в тебе легковерного романтика, что гоняется за сказками, мечтателя, который разглядывает тени на потолке и думает, будто они живые. Господи, не знаю. У тебя всегда такой вид, словно только что из-под душа, даже если ты вывалялся в собачьем дерьме. Твоя невинность меня просто доводит. Может, это самое Электрико в тебе и подметил. Где водка? А, ну да. Ты закончил?
— Нет. Мистер Электрико наставил меня на правильный путь — разве я, в свою очередь, ничего не должен? Держать мистера Электрико при себе или пусть поможет мне спасти ее?
— Слабоумная чушь!
— Озарения. Иначе жить я не умею. Когда я женился, друзья предупреждали Мэгги, что я никуда не стремлюсь. Я сказал: «Я стремлюсь на Луну и Марс, хочешь присоединиться?» И она ответила — да. И до сих все было неплохо, так ведь? И на пути к «благословите меня, отче» и счастливой кончине почему бы не набраться решимости и не прихватить с собой Раттиган?
Крамли смотрел прямо перед собой.
— Ты серьезно это говоришь?
Он потрогал мое нижнее веко и поднес пальцы ко рту.
— Без обмана, — пробормотал он. — Солоно. Твоя жена сказала, ты плакал над телефонными книгами, — заметил он миролюбиво.
— Может, ведь в них полно людей, которые уже на кладбище. Если я теперь отступлюсь, я себя не прощу. И не прощу тебя, если ты убедишь меня отступиться.
После долгого молчания Крамли вылез из автомобиля.
— Подожди, — проговорил он, не глядя на меня. — Я пошел пописать.
ГЛАВА 42
Вернулся он не скоро.
— Ты точно умеешь задеть человека за живое, — сказал он, забираясь в свой драндулет.
— Разве что слегка.
Крамли дернул головой, словно нацелившись меня боднуть.
— Ты чудило.
— Ты тоже.
Мы медленно двинулись вдоль берега к дому Раттиган. Я молчал.
— Опять что-то взошло в голову? — спросил Крамли.
— Почему так бывает, — начал я, — вот Констанция — человек-молния, циркачка, затейница, хохотунья, а в то же время она дьявол во плоти, злой искуситель на переполненном ковчеге жизни?
— Спроси Александра Великого, — отозвался Крамли. — Вспомни гунна Аттилу, который любил собак; да и Гитлера тоже. Обрати внимание на Сталина, Ленина, Муссолини, Мао, весь адский хор. Роммель[113] — добрый семьянин. Как можно ласкать кошек и резать человеческие глотки, жарить пирожки и поджаривать людей? Как получилось, что нам симпатичен Ричард Третий, который швырял детишек в бочонки с вином? Как получилось, что из телевизора не вылезает Аль Капоне?[114] Бог не ответит.
— Я не спрошу. Он дал нам свободу. Узда снята, значит, все зависит от нас. Кто написал: «Виски сделало то, что было не под силу Мильтону,[115] дабы оправдать обращение Бога с Человеком»? Я переписал эти слова и добавил: «А Фрейд портит детей и жалеет розгу, дабы оправдать обращение Человека с Богом».
Крамли фыркнул:
— Фрейд был семечком, потерявшимся в саду. Я всегда думал, что пересчитать наглому молокососу зубы — святое дело.
— Мой отец моих зубов и пальцем не коснулся.
— Это потому, что ты вроде черствого рождественского кекса, к которому никто не притронется.
— Но ведь Констанция красавица?
— Ты принимаешь энергию за красоту. Я за океаном обалдел от французских девушек. Они все время показывают, что в них кипит жизнь: строят глазки, машут рукой, стоят на голове. Черт, Констанция всегда на взводе. Если она замедлится, тут же станет…
— Уродливой? Нет!
— Дай-ка! — Он сорвал у меня с носа очки и посмотрел сквозь них. — Розовые! Что ты увидишь вокруг без них?
— Тут ничего нет.
— Отлично! Смотреть не на что!
— Есть Париж весной. Париж под дождем. Париж в канун нового года.
— Ты там был?
— Я видел кино. Париж. Дай очки.
— Я их попридержу, пока ты не поучишься у слепого Генри вальсировать. — Крамли сунул очки себе в карман.
Подогнав драндулет к фасаду белого замка на берегу, мы увидели у бассейна две темные фигуры, прятавшиеся под зонтиком от лунного света.
Мы с Крамли забрались на дюну и присоединились к Слепому Генри и злому Фрицу Вонгу. Перед ними стояли на подносе стаканы с мартини.
— Я знал, — заговорил Генри, — что после ливневой канализации вам нужно будет подкрепить силы. Хватайте. Пейте.
Мы похватали стаканы и выпили.
Фриц обмакнул монокль в водку, вставил себе в гляделку и произнес: «Так-то лучше!» Засим прикончил напиток.
ГЛАВА 43
Я прошелся крутом, расставляя вдоль бассейна складные стулья.
Крамли сказал, глядя исподлобья:
— Догадываюсь. Предстоит финал детективной истории Агаты Кристи, Пуаро устраивает у бассейна сходку всех подозреваемых.
— В самую точку.
— Продолжай.
Я продолжил.
— Этот стул — для коллекционера старых газет с горы Лоу.
— Который будет давать показания заочно?
— Именно. Следующий — для Царицы Калифии; давно на том свете, вместе со всей ее хиромантией и френологией.[116]
Я двигался дальше.
— Третий стул: отец Раттиган. Четвертый: киномеханик с верхотуры Китайского театра Граумана. Пятый: Дж. У. Брэдфорд, он же Таллула, Гарбо, Свенсон, Кольбер. Шестой: профессор Шустро, он же Скрудж, Николас Никльби,[117] Ричард Третий. Седьмой: я. Восьмой: Констанция.
— Погоди.
Крамли встал и прикрепил мне на рубашку свой полицейский значок.
— И мы должны здесь сидеть, — проговорил Фриц, — и слушать третьесортную Нэнси Дрю…[118]
— Спрячь монокль, — распорядился Крамли.
Фриц спрятал монокль.
— Ну что, стажер?
Стажер прошел за стульями.
— Для начала, я Раттиган, гоню под дождем с двумя Книгами мертвых. Кто-то уже мертв, кто-то вот-вот умрет.
Я выложил книжки на зеркальную столешницу.
— Теперь нам всем известно, что одну из книжек с покойниками послал, в припадке тоски по прошлому, Шустро: попутать Констанцию. Она пускается в бегство от прошлого, от воспоминаний о своей стремительной, бурной, никчемной жизни.