Тьерри Коэн - Я выбрал бы жизнь
Пьер говорит, что твоя кассационная жалоба не имеет никаких шансов на успех. Я надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
Я не ушла от Пьера. Еще нет. Я не могу, пока я так несчастна. Ты подумаешь, что это эгоизм, даже макиавеллизм, и будешь прав. У меня не хватает духу остаться совсем одной. Так что контракт прежний: мое присутствие за его комфорт.
Пьер по-прежнему заботится о Виктории. Я же с ней теперь почти не вижусь. Избегаю ее под предлогом ревности. Это правда: я уже не уверена, что в дружбе, которую питает Пьер к Виктории, сочувствия больше, чем любви. Ей теперь гораздо лучше. Она вышла из депрессии и снова работает. Месяц назад она приходила к нам обедать с детьми. Они очень любят Пьера и даже зовут его дядей. Лично я категорически запретила называть меня „тетя Клотильда“! Как бы то ни было, мне кажется, они меня недолюбливают.
Тома очень замкнутый. Он играет в маленького мужчину, опекает мать и брата. Очень вырос и все больше походит на Викторию. Симон поживее, у него веселый характер. Мне больно на него смотреть, так он похож на тебя. Виктория, как ты догадываешься, прекрасная мать. Она живет ими и ради них. Пьер уговаривает ее заново устроить свою жизнь, почаще бывать на людях, встречаться с друзьями, но она и слышать ничего не хочет. Вообще-то эти двое просто созданы, чтобы жить вместе! Они так похожи друг на друга и так отличаются от нас с тобой.
Завтра я пожалею об этом письме. Я знаю, что ты не выносишь сентиментальных признаний и, наверно, возненавидишь меня еще больше, когда его прочтешь. Но знай, что я не сказала тебе ничего того, что пережила и перечувствовала. Это письмо — лишь минутный порыв. Желание воскресить мой образ… в глубинах твоей души.
Я думаю о тебе.
Клотильда».Третье письмо пришло два месяца назад.
«Жереми!
Твое письмо меня очень удивило. Узнать, что после стольких лет безразличия я снова вхожу в число твоих первоочередных забот! Твои аргументы весомы: ты решил порвать нашу связь, чтобы избавить меня от мучений жены заключенного. Благородная ты душа, Жереми! Но, видишь ли, я всерьез думаю, что твой ум притупился о стены тюремной камеры. Ты думал, я куплюсь на это? Ты действительно полагаешь, что я так глупа?
Я нужна тебе? Ты был мне нужен, Жереми. Я обнаружила, что влюблена, когда считала себя всего лишь единомышленницей. Мне нравился твой взгляд на жизнь как на вызов, который бросает время аппетитам мужчин. Нравилась твоя вера в то, что, отринув все моральные предрассудки, можно прожить каждую минуту с такой интенсивностью, что забываются все предшествующие, хоть и тоже восхитительные. Я была той, через кого ты освободился от бремени дружбы и верности, от социальных условностей и нравственных приличий. Мне нравилось воплощать твою мятежную свободу. Но я лгала себе. Я была влюблена. Классически и банально влюблена.
Ты раньше меня все это понял, что стоило мне того жалкого письма, в котором ты так умело играл на всех чувствительных струнках влюбленного сердца. Готовый сам себе изменить, лишь бы выпутаться.
Наверно, именно это было мне больнее всего: узнать, что я, влюбленная в тебя, заслуживаю, как и все другие, лишь сиропа искусственной любви, эликсира, предназначенного опьянить меня, чтобы меня использовать.
Так вот, Жереми. Я больше не люблю тебя. Мне жалко смотреть, как ты пытаешься из-за решетки плести словеса, чтобы бросить их, как слабую веревку, за тюремную стену.
И потому, что я больше не люблю тебя, я тебе помогу.
Влюбленная, я была удовлетворена, зная, что ты взаперти и не имеешь иных радостей, кроме лучших воспоминаний, что, скажу не хвалясь, выводило меня на первый план твоих фантазий мужчины в сексуальной нужде.
Но сегодня я могу спокойно представить, как ты выйдешь из тюрьмы, не думая о твоем презрении ко мне и о тех, что займут мое место в твоих объятиях.
На свободе ты будешь волен поступать, как тебе заблагорассудится. Может быть, я даже соглашусь снова лечь с тобой в постель. Или мне этого не захочется. Но это будет мое решение, а не ответ на твои желания.
Вот видишь, теперь, как это ни парадоксально, я могу помочь тебе отсюда выбраться.
Я имею возможность получать весьма ценную информацию. Виктория и Пьер должны свидетельствовать против тебя на следующем заседании суда. Я знаю их доводы. Мы с Викторией снова дружим после бармицвы Тома. Я помогала ей с приготовлениями, и это нас сблизило. Она доверяет мне и даже готова делиться „женскими секретами“. Я продолжаю все это терпеть, пока у меня не хватит сил решить, что комфорт и лень всего не оправдывают. Пока не поверю, что счастье возможно для меня в другом виде и в другом месте.
Предать их, сообщив тебе сведения по твоему делу, — хороший способ ускорить события. Тем более что совесть меня больше не мучает. Последние клочки моей нравственной чистоты я оставила где-то между простынями твоей постели.
Я подумаю о твоем предложении тебя навестить. Я решу, помочь тебе или нет, в зависимости от моих, и только от моих, желаний и ожиданий.
Клотильда».Из этого излияния чувств, в котором перед ним как будто представали два незнакомца, лишь три момента непосредственно касались его.
Виктория больше не вышла замуж. Не захотела. Пока еще нет. Он не знал, делает ли ему честь бальзам на сердце от этой новости, но это было так.
Тот факт, что Клотильда стала его единомышленницей, готовой вредить Виктории и детям, представлял собой проблему, которую необходимо было обдумать, как только он вновь полностью обретет способность рассуждать здраво.
Пока же этому мешал один образ, несколько слов, буквально поглотивших все остальные. Тома прошел обряд бар-мицвы. Ему тринадцать лет, и по религиозному закону он уже взрослый. Жереми никогда не был истово верующим, однако считал бар-мицву очень важным обрядом и основополагающим моментом в жизни мальчика. Его собственное посвящение сыграло для него большую роль. Он помнил, как чувствовал, что вошел в мир взрослых в этот день. Ему представился Тома с ритуальными коробочками. Он видел гордый взгляд своей матери, завистливый и тревожный — братишки, считавшего дни до своей очереди. Он видел все это, как наяву, хотя перед его мысленным взором представало лицо Тома — семилетнего ребенка. Одного лишь элемента не хватало, и этого было достаточно, чтобы разрушить чары и лишить его близких полного счастья: его, отца. Он не присутствовал на бар-мицве своего сына. Его не было там, чтобы разделить с Викторией счастье ключевого этапа их истории. Эти минуты украли у него, и он ощущал глубокое горе. Тут ему подумалось, что Симону скоро исполнится тринадцать. Он тоже сейчас готовится к бар-мицве. А его, отца, не будет рядом. И это словно выбросило его из действительности.
Ему хотелось поддаться своему горю, расплакаться прямо здесь, в камере. Биться головой о стены до потери сознания. Он искал другие образы, другие чувства, способные ослабить ком в горле, чтобы дать волю слезам. Но так и сидел в прострации, не в состоянии выразить свою боль. Его жизнь медленно угасала, и не было больше сил, чтобы дать выход своему отчаянию.
Жереми пообедал в обществе своего сокамерника. Звали его Владимир Берников. Он был русский. Вернувшись, Владимир отчитался перед ним. Не было другого места, кроме гимнастического зала, чтобы разделаться с Жеффом, братом Стако. И самым подходящим днем была пятница. В этот день Жеффа сопровождал только один из его парней, остальные были заняты сбытом товара, который им удалось пронести в тюрьму.
Жереми был доволен, что не придется немедля выбирать между столкновением с этим врагом и нелегким объяснением с соседом по камере. Он недоумевал, как другой Жереми мог принять такое решение. Как бы то ни было, завтра ему придется держать ответ.
В четыре часа в камеру вошел усатый надзиратель.
— В комнату для свиданий, — сказал он, подмигнув.
Жереми поблагодарил кивком головы. Владимир бросил на него вопросительный взгляд, удивленный этим визитом, о котором он ничего не слышал.
Закрыв за собой дверь, надзиратель обратился к Жереми:
— Это было нелегко, скажу я тебе. Ну, тебе повезло, что мне удалось быстро с ним связаться. Но когда я ему объяснил… он был не в восторге. Не мог понять, чего тебе от него надо. Я воззвал к его христианскому милосердию… ну, то есть какому там религиозному милосердию, сказал, что дело срочное и что я не могу ему объяснить. В конце концов он уступил. Он очень хорошо тебя помнит.
Жереми был лихорадочно возбужден, но и встревожен. На эту встречу он возлагал все свои надежды.
Его передали с рук на руки другому надзирателю и повели длинными коридорами, блестевшими сталью в скучных отсветах неона. Комната, куда его привели, была полна заключенных, ожидавших в длинной очереди. Некоторые поздоровались с ним кивком головы, другие уставились прямо ему в глаза, словно оценивая, а иные старательно избегали его взгляда.