Михаил Веллер - Бомж
— Я звоню из дома, — с легким недоумением ответила МАМА, чуть помедлив. — А почему ты спрашиваешь? Ты не ответил, как ты себя чувствуешь. У тебя все в порядке?
— Вы кому звоните? — спросил я, конченый подлец, негодяй без чести и совести, последняя тварь, отказывающийся признавать родную мать, которая ради него преодолела законы мира и границу бытия.
— Я звоню своему сыну Женечке, — послушно ответила МАМА, в ее замедленности и недоумении была усталость, и затрудненность мысли, и старание сохранить логику… И я не выдержал.
Казнясь безмерно гнусной трусостью своего непоправимого поступка, я нажал «отбой». Разговор прервался. Я быстро, в возбуждении чувств, пошел с этого места. Суеверный трепет, как дождь из хрустальных иголок, звенел вкруг меня.
На ходу я сдвинул пальцем заднюю крышечку, извлек батарейку, и выбросил крышечку и батарейку подальше в разные стороны.
Шагов через сотню я раскрыл телефон, разломил на две половины и тоже кинул сильно налево и направо.
Спасаясь в движении несколько или много минут, я остановился, сел на асфальт меж городского пейзажа и закурил.
Кошмар запустил тонкие ледяные когти в мозг, и мир распался на странные и разрозненные узоры.
Постепенно из этих узоров сложилась картина странного и незнакомого города, хотя он угадывался как нечто, накладывающееся на мое воображение. Будто мне этот город когда-то снился, и вот сейчас я знакомлюсь со своим сном. Бред, короче.
В этом городе, созданном моим сном, шли одетые в куртки и плащи люди, ехали автомобили, стояли бело-серые и коричневые кирпичные дома, сверху было небо из тонких слоистых туч с дымно-голубыми просветами. Куда бы я ни поворачивал, везде было одно и то же. Но я двигался в определенном направлении, потому что знал, что мне полагается туда идти. Некоторые люди, которые мне встречались, смотрели на меня внимательно, хотя и кратко. А один из этих людей, который показался мне чем-то похожим на меня самого, громко поздоровался со мной. Я ответил ему такими же словами, он посмотрел на меня непонятно, и я пошел дальше.
Он меня догнал и сказал: надо поговорить, ты чего. Куда-то повел, и мы сели на какие-то камни, вернее бетонные блоки. И он сказал:
— Ты че, Пирамида, обдолбался?
Я понял, что Пирамида — это я, а «обдолбался» — не в порядке с головой. Еще я понял, что мы знакомы. Но я его абсолютно не помнил. Хотя казалось, что я его раньше видел.
Мы о чем-то говорили, но смысла я не понимал. Потом он меня повел, а я знал, что мне надо с ним идти, хотя не знал зачем. Мы пришли в помещение. Там были еще люди, и все меня приветствовали. И дали выпить. И сказали, ему надо побольше. Я понял, что очень хочу этого, и выпил. Было противно, но эту противность следовало преодолеть, и тогда сделалось очень приятно.
В грудь провалился холодный снаружи и горячий внутри шарик, в желудке закачался поплавок. Мощная теплая волна ударила накатом изнутри, я перестал видеть, а потом увидел ребят. Они сидели и смотрели на меня. Горел маленький костерок на цементном полу, и глаза на щербатых рожах блестели.
— Оклемался? — прохрипел Федя, закашлялся и харкнул в сторону.
— Ты че курил? — спросил Синяк.
— Вы будьте осторожнее, не мальчик уже, — укорил Седой.
Я попросил выпить еще, мне налили, преодолевая известную жадность и гордясь щедростью к друзьям. Я выпил, Федя дал закурить целую, я затянулся, понял и сказал:
— Ничего не было.
— В смысле? Чего — «ничего»?
Я сидел у стены. Я оперся спиной о стену. Было очень удобно и тепло. Алена дала мне кружку с горячим чаем. Алена тоже была здесь. Я пил горячий чай и курил. Было очень хорошо.
— Ты ваще сегодня, — сказала Алена. — Ты че пил ты помнишь? Дурак, что ли?
— Оставь его, — сказал Федя.
Я не помнил. Я ничего не помнил.
Вернее, не так. Я все помнил, но все это было неправда. Потому что ничего не было. Я думал, как им объяснить, а то обидятся, что я разговаривать не хочу.
Я узнал сегодня довольно страшную, но одновременно успокоительную вещь. Что у меня ничего не было. Я все это себе придумал, намечтал. Мечты о прошлом люди и называют воспоминаниями. Ну, типа все старики были герои, все старухи красавицы.
Когда человек — никто, ему нужно сознавать себя кем-то, чтобы он мог вообще существовать. Держаться на поверхности жизни. Иначе букашка утонет. И чтоб не утонуть, букашка строит под собой, под поверхностью воды, никому не видное основание. Это основание — ее, букашкина, биография, ее подвиги и свершения, ее любовь и ненависть, такой огромный комок из разных дел и человеческих отношений. Под тонкой чертой, отделяющей видимое настоящее от невидимого прошлого, можно навертеть себе огромный поплавок и опираться на него всеми лапками, чтоб держаться в настоящем и не погрузиться в забвение с головой.
То есть — я все помнил, но я не помнил, это все было на самом деле, или все мое прошлое — лишь созданный услужливым подсознанием мираж, брошенный страдающему и тонущему сознанию, как спасательный круг. «Аберрация памяти». Слышал я такое выражение. Медицинский факт.
Тогда оказалось, что я плачу. Я плачу о том, что никогда не был богатым, не был владельцем процветающей фирмы, не угощал устрицами звезд в дорогих кабаках. Плачу о том, что не было никакой сладостной юности с бесчисленными женщинами, страстными и бесстыжимыми. Мое время плакать пришло: не было школы, не было армии, не было молодости и здоровья, и коробок с деньгами тоже не было. И остались только печальные мужские голоса, вдохновенно и стройно поющие о том, что жизнь моя иль ты приснилась мне, словно я весенней гулкой ранью проскакал на розовом коне, не было коня, не было гулкой рани, не было с весенних яблонь дыма, ничего не было, а значит и плакать не по чему.
Но МАМА-ТО БЫЛА. Уж без этого быть не может. Без этого невозможно. И теперь я никогда не узнаю, правда ли, что она мне звонила. Если бы я не сломал и выбросил телефон, можно было позвонить обратно на номер и узнать, кто там был. Но я боялся. Я очень боялся. Грех мой, вина моя, боль моя боялась, что это окажется правдой. Страшно говорить с тем светом. Нет, нет! Потому я и не стал звонить, отрезал себе пути, что не хотел узнать про ошибку, что хотел думать, что это МАМА моя — оттуда, из-за последней черты, где мы когда-нибудь встретимся, позвонила мне, чтобы услышать мой голос и спросить, как я живу и как себя чувствую.
Я предал ее, из страха я не стал с ней говорить, и тогда я предал всю свою жизнь, которую она мне подарила. И моя жизнь исчезла. Из страха перед самым дорогим в жизни — я бросил трубку, и жизнь исчезла. Не стало ее. Потому что не было.
И остался я — бомж посреди пустоты, сзади ничего, а впереди тем более.
Как ты это объяснишь? Кому ты это объяснишь? Таким же бомжам, как ты сам? И на хрена им такое знание.
— Пускай проспится, — сказал Седой, накрывая его куском шерстяного одеяла. — Не в себе парень сегодня.
— Это с каждым бывает, — подтвердил Синяк. Федя вздохнул, икнул, рыгнул и сплюнул:
— А не фиг свистеть, как он был миллионером и драл всех подряд, что еще приплачивали.
— Все мужики фантазируют, — заступилась Алена. — А он безвредный. И добрый, кстати.
— Все добрые. Пока спят зубами к стенке.
Сумасшедший доктор
— Я как ты, братан, я как ты, ты на видимость внимания не обращай. Бомж я, по жизни бомж, в душе бомж, пошли они все на хрен. Я их слышать не могу, видеть не могу, они все уроды, или я среди них урод, их всех лечить надо, или меня лечить надо, вот я и лечусь.
Это символично было, символично! — в первое же лето, как Путин пришел, загорелась телебашня в Москве, в Останкино. Самая, значит, высокая в России, с ее вершины все телевидение идет, все мысли власти народу передаются. И — эть-с! — ни хрена не передает, дым идет с вершины, горит она, высшая точка страны. Вот такая передача для народа, вот такой сигнал Господь Бог послал, вот такая примета всей путинской пропаганды. Все провода от пожара плавятся, дым и чад на полнеба вместо нормальных передач.
Тогда же сразу «Курск» утонул. Она утонула, ты понял? Так это фигня, моряки тонули и тонуть будут, профессия военного моряка может требовать смерти в любой миг. Я о другом. Слушай, ну я служил, ты служил, все служили, ну мозги же есть у людей. Хотя дым с башни идет все годы.
Скажи: зачем с такими трудами провели такую уникальную операцию — на стометровой глубине у лодки с двойным корпусом отпилили целиком всю носовую часть — толстенным тросом с алмазной крошкой! А остальное подняли — изучайте, товарищи аварийная комиссия. А взрыв-то был именно в носовом, в торпедном отсеке, его и изучать, там же и причина! А его — отпилили! И эсминцы квадрат охраняли, чтоб никто не подошел. А потом нос под водой взорвали. И конец.
Не понял? Давай с начала. Флотские учения. Возможна атака подлодок. Акустики сидят в своих постах, горизонт слушают. Хорошо слушают: кто первый цель обнаружит — десять суток отпуска. Бах по ушам! — взрыв под водой. Да такой, что корабли вздрогнули! Через полторы минуты — второй. Не засечь его — невозможно.