Марина Степнова - Женщины Лазаря
Линдт вообще давно и с грустью понял, что однолюб.
Однако валяться на диване и наливаться по самые брови чаем больше было невозможно — в конце концов, Линдт обладал отменным здоровьем, еще во младенчестве пройдя горнило самого настоящего естественного отбора: в Малой Сейдеменухе статистику уважали, потому до года доживал в лучшем случае каждый второй детеныш. Да и работы было полно. И Линдт волевым усилием прекратил свою инфлюэнцу. Маруся этого, судя по всему, не заметила.
Он выждал из принципа еще неделю — и это было тяжело. Очень тяжело. А потом приехал к Чалдоновым сам.
Ни на звонок, ни на стук никто не ответил — и Линдт, решив, что разминулся с Марусей, мимолетно и очень молодо пожалел, что все пропадет зря — и свежая стрижка, и бритвенно отглаженные брюки, и спрятанный под пальто сюрприз: живые цветы в феврале, в сорок втором году. Достать такое в зимнем Энске было невозможно и в мирное время, но у лаборанток на подоконнике обитала отличная герань, от которой и был отщипнут микроскопический сочный букетик, почти бутоньерка, но это были цветы. Настоящие живые цветы. Теперь умрут совершенно бесславно.
Он стукнул еще раз — в надежде на теорию вероятности, и дверь вдруг послушно распахнулась, обдав гостя коммунальным гамом и вонью, настолько невозможными в Марусином доме, что Линдт решил, что ошибся либо квартирой, либо этажом.
На пороге стоял щуплый противный мальчишка лет девяти, обритый наголо — видимо, в гигиенических целях, которые оказались совершенно напрасными, потому что мальчишка все равно был грязный, точнее — неотмываемо чумазый, и даже женская кофта, в которую он был обряжен, засалилась на локтях и на пузе до зеркального лоска, а ведь это была Марусина кофта — бледно-голубая, из тонкого, упругого джерси, Линдт ее сразу узнал — он, в отличие от миллионов мужчин, прекрасно ориентировался в женских нарядах, в Марусиных — так уж точно. Он бы мог с легкостью перечислить все, во что она была одета с первого дня их знакомства — еще тогда, в ноябре, в восемнадцатом году. Это была Марусина кофточка, и ей нечего было делать на этом ушастом паршивце, который разглядывал гостя наглыми прозрачными глазами отъявленного хулигана. На юге таких называли байстрюками и пороли каждую субботу — просто для профилактики, хотя следовало бы поддавать и по понедельникам тоже.
— Че надо? — поинтересовался мальчишка с ленивой и презрительной гримасой, которая настолько точно копировала кого-то взрослого, опасного, злого, что на какое-то дикое мгновение Линдт вообразил невесть что — арест, высылку, Марусю, бредущую в каторжных ботах по раскисшей дороге, хруст передернутых затворов, прыжки дымящихся от веселой ярости овчарок, наглых плебеистых аборигенов, въезжающих в свитый Марусей чудесный дом.
Линдт почувствовал, как стянуло от ярости сперва мошонку, а потом кожу на скулах и висках, но тут же сам крепко встряхнул себя за шкирку. Вздор какой. Бабские бредни. Я бы знал наверняка — донесли бы мигом, да и кто бы посмел? Тронуть Марусю. Тронуть лично ЕГО! Это было совершенно невозможно. Конечно, там, наверху, полно болванов, ровно столько же, сколько внизу, Линдт, если честно, вообще почти не встречал умных, а уж чтобы просто поговорить, не пригибаясь, не приноравливаясь, наравне — таких и вовсе было наперечет. Но ему никогда не мешали. Никто и никогда не смел ему мешать — это была аксиома, совершенно ясная и для Линдта, и для любого клинического идиота, такая же ясная, как и разница между самим Линдтом и клиническим идиотом.
Это все понимали.
Линдт был один.
Талантливых было сколько угодно, способных, смышленых, башковитых. Подающих надежды, обещавших вылупиться. Но не гениев. Нет.
Гениев больше не было.
Вообще.
Линдт, живший с этим с самого малолетства, вдруг ощутил огромную сумрачную тень собственного дара, словно что-то отдельное, чудовищно тяжелое, неживое. Оказывается, он не привык, нет. У него просто не было выбора.
— Где Мария Никитична Чалдонова? — жестко, будто у взрослого, спросил он у пацанка, который мигом сник, попятился и, кошельком распустив рот, вдруг заорал на всю квартиру с сочным украинским прононсом:
— Баба Муся! Баба Муся! Тут до вас какой-то дядьку!
И тут откуда-то из глубин квартиры раздался веселый, молодой голос. Марусин.
— Лесик, это вы? Я знаю, что это вы. Ради бога, Павлуша, проводи Лазаря Иосифовича на кухню и прикрой дверь, дует!
Линдт немедленно выпустил свою беззвучно извивающуюся жертву и, как завороженный, пошел на Марусин зов, спотыкаясь о какие-то узлы, деревяшки, черт знает, что тут вообще такое произошло?
На кухне, кудрявой от голубого, почти съедобного облачного пара, стояла Маруся — розовая, растрепанная, мокрая — и мыла в огромном цинковом корыте молчаливого младенца невидимого Линдту пола. Еще один детеныш — на вид постарше — сидел в углу на эмалированной кастрюле, крепко держась за ручки, и с таким сосредоточенным упорством глядел прямо перед собой, что даже Линдту стало совершенно ясно, что процесс идет сложно и требует всестороннего контроля.
— Здравствуйте, Лесик! — радостно сказала Маруся. — Как я рада, что вы наконец-то поправились! Нетнет, не подходите, вы с холода, а у Катюши слабые легкие.
Линдт, который ни за какие коврижки не согласился бы подойти к этой живой, голой и к тому же человеческой личинке, остановился на пороге и, оглядев банно-прачечный хаос, поинтересовался:
— Вы ограбили детский сад, Мария Никитична?
В этот момент восседавший на кастрюле малолеток угрожающе потемнел, натужился и вдруг победительно заорал. Маруся сунула индифферентной и похожей на голого буддийского божка девочке мочалку и с незнакомым Линдту кудахтаньем кинулась на выручку маленькому засранцу. Приподняв его увесистый зад, она с какой-то сияющей радостью, тоже, кстати, Линдту прежде незнакомой, убедилась, что все в порядке (Линдт, учуяв облачко парной вони, брезгливо сморщил нос) и принялась за гигиеническую возню с газетками и уговорами. Ну, так что же ты плачешь, Колюшка, смотри, какой ты молодец, вот мы сейчас все вытрем, Катюшу докупаем, а потом и тебе попу вымоем. И будет у нас с тобой попа розовая, чистая, душистая, будет она дышать да радоваться…
Колюшка, видимо, прельщенный грядущими метаморфозами с попой, послушно заткнулся, зато заорала забытая Катюша, и не просто заорала, а швырнула мокрую мочалку и заколотилась в корыте, будто припадочная, обдавая все вокруг белесыми, едкими мыльными брызгами.
Маруся распрямилась, огорченно всплеснула руками, не в силах разорваться пополам и отчаянно желая это сделать.
— Лесик, вы не возьмете Катюшу? Полотенце вон там, на стуле!
— Вот уж увольте, — твердо ответил Линдт. — Не возьму и вам не советую. Она явно чокнутая и наверняка заразная. Я вообще не понимаю, что тут происходит? Какие-то идиоты вас уплотнили? Как только Сергей Александрович позволил! Я сейчас же позвоню в…
— Никто нас не уплотнял, — отрезала Маруся. — Это я сама нас уплотнила. Люди в землянках живут, чуть не на улице рожают, а мы тут… А вы тут… — Она смерила Линдта яростным взглядом. — От вас я такого не ожидала! И вообще — Катюша не заразная, а вот вы — очень даже наверняка. Так что убирайтесь, и чтобы я духу вашего тут не видела. Вернетесь, когда научитесь вести себя хорошо.
Линдт усмехнулся — кое-как, самым краем оскаленного рта.
— Боюсь, этого слишком долго придется ждать, Мария Никитична. Но — как вам угодно. Надеюсь, вы наконец-то счастливы. Жаль только, что святость — это единственное, что вам совершенно не к лицу.
Он вышел, трясясь от злости и унижения и пнув по дороге беззвучную, стремительную, лохматую кошку. Гадость какая, еще и кошку успели завести! А Маруся, молодая, неприбранная, с красными пятнами на щеках, энергично принялась намыливать орущую Катюшу, в общем-то уже совершенно чистую и имеющую самые определенные виды на кашу, которая прела тут же, на плите, укутанная в газеты и байковое одеяло.
— Вот паршивец, — бормотала Маруся, глотая то ли мыльные, то ли свои собственные слезы, — ты только подумай, какой паршивец, а, Кать! Надо же — заразными нас с тобой обозвать… Да на себя бы посмотрел!
Едва живой букетик герани Маруся нашла в коридоре только пару часов спустя и долго реанимировала его, пока не привела окончательно в чувство и не поселила в стакан, на полку. Повыше, чтобы дети не дотянулись. А на третий день пришел просить прощения и каяться побежденный Линдт.
Фактически это была их первая и совершенно точно единственная ссора.
Засилье детей — разного возраста и разной степени запаршивленности — разъяснилось еще до того, как Линдт с Марусей примирились. Взятый в заложники Чалдонов, сам изрядно потрясенный своим новым семейным положением, немедленно признался Линдту, что Маруся сначала буквально притащила с улицы эвакуированную с двумя детьми, потом еще одну — и вы не поверите, тоже с двумя отпрысками, и, наконец, организовала что-то вроде домашнего детсада, и теперь каждый день собирает со всей улицы кучу малышни и возится с ними, пока мамаши обеспечивают фронт всем необходимым. А поскольку заводы неутомимо впахивали в три смены, поголовье детей в квартире Чалдоновых не переводилось никогда, и это просто сумасшедший дом какой-то, Лазарь. Бедлам, Содом и Гоморра. Пеленки, вопли, дерьмо — и все круглые сутки. Но разве Марусю переупрямишь?