Ефим Ярошевский - Провинциальный роман-с
Толя любил толковать реальность, как сны… (Толочь в ступе. Перетолковывать ее).
Я часто подсовываю знакомым свои бумаги. И совершенно уверен в безнаказанности. Я знаю, что никто не может разобрать моего почерка. И я им смело даю.
Результат бывает поразительным. Они читают что-то совершенно иное, чем то, что там написано. Они импровизируют. На почве моих записей. И часто получается крайне интересно. Я бы так никогда не сочинил. (Они тоже).
О, это может составить отдельную книжку! У моих юных друзей-модернистов успех был бы фантастическим. Надо будет им показать. В самом деле, почему бы не обрадовать молодых поп-артистов и ничевоков?… Пора. Завтра же дам. Я давно их не радовал… Без Юры они гибнут. Да и он стал в последнее время что-то уж чересчур мало писать. И вообще жить… Нет, эту промашку я исправлю.
Но никто не приходит. Я подожду… Мне не к спеху.
Полупомешанные хиппиПо бедности немногих летПросили на духовный хлеб…Я мог бы дать. Но где мне взятьНа всех?
Глава 16
Художник страдал. Он страдал головными болями. Обмотав голову цветными полотенцами, возлег на подушки маленьким ханом.
— Ну их к…, меня от всего от этого сламывает… Пришли два распиздяя — и подавай им работу. Я же для всех ищу, и я же должен ехать! Надо совсем не хавать в этой жизни, чтобы так думать. Нашли попа с Новорыбной и хотят попользоваться. Пусть сами повкалывают, а я на них посмотрю. Сами придут потом, суки, унижаться, но поздно будет. Я их тогда пущу по самой низкой расценке — будут мне рамы красить, а я смотреть. И лаком покрывать. А вместо гонорара — запах останется. Для памяти… И сколько клялся я с ними завязать — но от благородства себе же хуже. Правы те, которые линяют и не путаются у себя под ногами. С ними, так или иначе, будет полный пиздец. Так зачем же ждать? Не пойму. Их не разберешь. На какие единицы они считают время? Уже в Египте, блядь, давно поняли, что сутки делятся на двадцать четыре часа, а у этих — дикие понятия об астрономии. Меня ломает, когда я вижу их потуги решить пару живописных задач, не имея клея и подрамнико в. А за инструментом ко мне ходят. Скоро попросят колорит одолжить. (Извини, я тебя отвлек, а тебе это на фиг не нужно. Тут кило водки нужно сожрать, чтоб разобраться…) Это какой-то сычовский романтизм — думать, что с голубым пером и в фиолетовом берете можно ходить по улицам, а горожане расступаются. Я доволен, что у меня с детства таких картин не было. Поэтому я и на камыш не поеду, и из фонда меня не вытурят… Попробуй меня вытурить, если я там никогда не был! И свобода меня в этом мире держит… Чаю выпьешь? От кофе меня колотит.
Глава 17
А ведь было время, когда Петя, еще не охваченный культовым дурманом, проповедовал модернизм и хитрости геометрии и гомеопатии в поэзии:
— А вы все поцы, поцы, — поклонники классики, идиоты. Надо писать так, как пишу я. Или чуть хуже. Все равно это будет хорошо.
И в его тысячесловах, уродливо разросшихся во все стороны поэзах и поэмах (в двадцати четырех частях), в этих коралловых образованиях, где воссоздавался, по мере сил, пердящий, пукающий, блюющий на самое себя город, в этом монотонном эпосе канализационных труб и рыгающих в дождь инженеров — попадались очень внятные строчки, написанные к тому же едва ли не в ритме римских элегий какого-нибудь Проперция (о чем Петя вряд ли подозревал):
На улицах, за окнамигрязь, фонарь, темно…Там ливень все облил вчера.Сергей Иванович в кровати сам один…Он курит, курит, курит…
Или:
Землетрясение в Ташкенте.Убийство Кеннеди.Событие за много лет —единственное в этом роде…
Или:
Жалели… Жена. Нет детей.Идиот. Сорок лет.
Или:
Минута мозга и минута стрелок…
Непрожеванный Маяковский свисал порой с усов поэта. Проглоченная наспех информация трудно выползала ливерным калом, инкрустированным арбузными косточками, кукурузными зернами, ложилась золотыми рогалями в свежий бурьянный пустырь.
…Теперь не то. Петя изменился. У исхудалого язычника появилась категория совести. Господь витал над грешным миром. А это значит, что не все пропало. Жить можно. А писать — это третьестепенное. И Петя искал работу.
Потом он говорил:
— Когда вечером я пробираюсь сквозь горячие, забитые густой человечиной трамваи, протискиваюсь сквозь рабочий пот, прохожу сквозь и через отработанный шлак, вообще, когда я еду домой и за стеклами в сумеречной воде города проплывают женщины и дети, старики и старухи, просто люди и милиционеры, — тогда я ежусь и боюсь. Мне кажется, что я в аду. Да, да — мне кажется, что я уже в аду. И нет возврата… Но утром я снова просыпаюсь на райской земле и никуда не выхожу. Потому что знаю: на улице ад, и я сижу дома и жду. Я пишу стихи, читаю книги и жду. Жду, когда же, наконец, пойдет дождь и смоет эту пакость и падаль, и можно будет дышать.
— Петя, ты странно смотришь на мир. Тебе должно быть нелегко… Хотя, с другой стороны, именно тебе легче. Легче на все плюнуть. И пойти своей дорогой. Своим путем… Верно?
— Я почти написал поэму. В ней будут двадцать четыре части. Будет двадцать четыре… частей… Там целые сутки. Каждый час — часть. А? Я уже пишу шестую… Я принес тебе первую часть моей гениальной поэмы. Читай!!
— Спасибо. Ты настоящий товарищ. Читай-ка сам. Ну-ка, ну-ка…
— О том, какие мы уроды… Потом я буду за вас молиться. За ваши заблудшие души.
Глава 18
Болел я. Пришел Гриша, принес с собой изморозь на высокой боярской шапке, уличный румянец, свежий запах не выпавшего еще снега.
Принес мне в постель свои впечатления о прозе Цицерона, но зачитал почему-то Пастернака:
— Весна. Я с улицы, где тополь удивлен…
Посетовал на школьную нагрузку, стерву-завучиху, вонючие поурочные планы, обезумевших от бесконечного учебного года детей… Но был, впрочем, полон спасительного оптимизма, видел поэтические сны, горизонты, доверял солнцу, земле, покою… Провоцировал на прекрасное. Я поддавался, что-то читал, Гриша предвкушал, внимательно слушал, подставляя якобы глуховатое ухо… Потом ходил по комнате, трогал пальцами вещи, выуживал из книжного хлама мои рисунки, с преувеличенной осторожностью клал на место (знак недобрый), снова ходил по комнате, потирал ручки, недоверчиво заглядывал а зеркало. Поправлял гриву, одергивал пасхальный голубой костюм, требовал стихов, рассказов, эссе, читал свои. Проказничал. Воскресное утро распирало его… Потом мы написали рассказик. И стишок:
Хочу в Одессе, не старея,Жить между делом и виномИ православного евреяВоспеть ямбическим стихом!…
Сладко мы шутили с Гиршем в ту осень. Теперь не то.
Глава 19
Ливень. Дождь…
Дождь, связующий воедино все дворы и парадные, навесики и крыши. Дождь так и хлещет. Дождь воет, поет в переулках, фильтрует водостоки, свистит в ушах города. Заливает подвалы, вымывает окраины, сносит рухлядь и старые диваны, древесный сор и мусор, дачные туалетные дверцы — вниз, по рельсам, к Хаджибею. Кариатиды подставляют под дождь бессмертные для поцелуев лица, слепые греческие глаза… со дна морей. Цветущий одесский дождь гуляет по мостовым.
Белые лошади мочатся у Привоза. Дождь.
Толя М. у моря. Гуляют с Гиршем. Осень. Обрыв. Красная глина. «Здесь закололся Митридат».
Пустынные пляжи. С обрыва мочится в серое море одинокий прохожий… Толя М.:
— Каждый добавляет, что может… Каждый вносит в мироздание что-то свое.
Пушкин… Осень, уже другая. Август. И ветра первые набеги.
Поездка. Михайловское… Поезд. Псков, вечер, бляди у фонарей.
Холодно. Монастырь. Трапезная. Монахи. Река. Камни. Закат. Потом — северный дождь. Две смуглые девы прижались ко мне (и друг к другу), в капельках воды. Волосы пахнут ушедшим летом.
Старое дерьмо несет ветер… Ноздреватое, полое, почти пустое, оно легко летает над землей. Не оскорбляя ее, — совсем наоборот.
Как там у Шурика?Зрел первоосенний ливень…Смеялся дьявол моложаво.О натюр'ель в кустах вдвоем Адам и Ева —Лиловой дудкою поник елдак Адама,Теплеет темным медом Евина шахна.
Что— то в этом роде.
Глава 20
Потом Клингер, жалующийся на то, что у него слишком развита, как он говорит, свистельная железа:
— Я не виноват. Так уж получилось… Кроме того, ты видишь перед собой человека, у которого за спиной шесть неоконченных вузов. Шесть! Павел говорит, что этого мало. Не знаю, мне хватает. Что делать? Это мои университеты… Я много свищу. Это правда. Разговоры — мой конек. Мое хобби. Мое орудие производства. Если угодно, орудие воздействия (и возмездия). Здесь мой квартал. Географически (или топографически) он узок. Но фактически — достаточно широк. Диапазон вопросов, которые я здесь курирую, практически необъятен. Говорю без ложной скромности.