Маргарита Меклина - У любви четыре руки
Я пропустила тот, самый первый, день в суде, о плачущей Маргалит мне рассказала Розалинда, и про слова ее, а потом эти слова напечатали в газете. Жаль, что я пропустила! Как бы мне хотелось посмотреть на слезы Маргалит — бывшей обладательницы Розалинды, бывшей, но обладательницы. Она обладала! Даже и в той, другой розалиндиной ипостаси, мужской, далекой, непредставимой мне, но она была допущена на территорию, мне запретную… Маргалит! Она всегда будет ближе к моей Розалинде, потому что у них есть большее общее, чем это возможно между нами — дитя, шестилетняя Саманта — демонстративно не любящая меня, вырывающая у меня свою ладошку, когда мы идем по широким, угнетающе прямолинейным улицам их города-спутника, маленькая кудрявая птичка-Саманта, которая всегда игнорирует мои вопросы и разговаривает только с Розалиндой, называя ее, по просьбе Розалинды, на людях по имени, и только дома папой. Меня Саманта никогда не называет никак. Она и не помнит моего имени. Она, наверное, думает, что это я — причина того, что папа и мама не вместе, она, наверное, хочет, чтобы я умерла. У меня никогда не будет детей от Розалинды. Розалинда принимает женские гормоны, у нее нежнеет кожа и растет грудь. У нее больше не может быть детей. У нас с Розалиндой никогда не будет детей. О, плачь, плачь, Маргалит! Плачь о недоступности тебе Розалинды, плачь об ускользании бесконечности счастья от тебя, Маргалит, плачь, о погибшем Джеральде, лучшем на свете отце!
За два месяца до суда, 14 ноября, ровно в полдень Розалинда позвонила мне и сказала, что решила покончить жизнь самоубийством, но, может быть, у нее не хватит на это смелости. И не вздумай приезжать, она добавила, ты только сделаешь хуже, ты только все сделаешь хуже. И она попросила меня позвонить ей через час. Я не могла сидеть дома, я отправилась к метро — ждать истечения этого первого часа бесконечно кошмарного дня — чтобы, если, если… тут же вскочить в поезд, несущийся к моей Розалинде, а из него — в автобус, несущийся… Через час Розалинда сообщила мне, что еще не решила. Ее голос был грустен, но тверд, она спокойно сказала, что уже принесла в спальню таз с водой, чтобы в нем перерезать себе вены. А перед тем, как перерезать, сказала она, я выпью ацетаминофен с кодеином. Я провела в метро, у метро, напротив метро, внизу в метро, наверху в метро, пять часов, потом дома, потом снова в метро, и снова дома, звоня Розалинде, по ее просьбе, через каждый час. Я была вся готова — к помощи, и я чувствовала себя абсолютно беспомощной. Я не могла жить без Розалинды, а Розалинда хочет по собственной воле прекратить жить? Все, к чему я стремилась в моей жизни тогда — было ее тело, ею отрекаемое, но женское, каким бы мужским оно ни было. Ее женское тело было центром моей души. Я не могла представить свою жизнь без этого недосягаемого пейзажа — горизонта тела моей любовницы на колышущихся водах матраса, на широкой кровати, в апельсиновом свете настольной лампы. Розалинда, Розалинда, я люблю тебя, все, что я могла ей говорить. Ровно в три часа ночи она позвонила и сказала, что идет спать, самоубийство откладывается. Приезжай, как только проснешься, попросила она очень ласковым, ласковым, ласковым голосом.
Когда она целовалась, она покусывала мои губы — нежно, по-кошачьи, так она говорила: я целуюсь по-кошачьи. Она обнимала меня за плечи и целовала, ее руки покоились на мне, это были не поцелуи желания, а поцелуи признания. Я не могу дать тебе больше, говорила она.
— Вы любили Маргалит? — спросил Розалинду адвокат ее бывшей жены. Он был очень неприятный на вид. Он был единственным человеком в зале, лицо которого не выражало никаких чувств — даже стенографистка, в ее сосредоточенности, была более эмоциональна. К тому же, у него были развязаны шнурки, нечищены ботинки, неглажена рубашка, а костюм обвис и лоснился. Розалинда своим спокойным — материнским — голосом ответила: да.
— Почему же вы тогда расстались? — спросил адвокат.
— Это был ее выбор, и я его уважаю, — ответила Розалинда. — Но конечно, мы продолжали поддерживать отношения как родители нашей дочери, у нас общая дочь, которую мы обе любим.
— А вы хотели, чтобы Маргалит осталась?
— Да. Но я уважаю ее выбор.
— И вы знаете, почему она от вас ушла?
— Конечно, я знаю, — сказала Розалинда, и голос ее не менялся, он был добр, кроток, ласков, и в то же время покровительственен, это был голос святой.
— И почему? — у адвоката, как у воплощения зла, голос, наоборот, был агрессивный, атакующий.
— Потому что она не лесбиянка, — сказала Розалинда, — мы обе пытались сохранить наши отношения, но я стала жить как женщина, я стала другой. Маргалит не лесбиянка. Ей нужен мужчина, а я не мужчина.
— И вы договорились о совместном попечительстве над вашей дочерью?
— Да.
— Вам известно, почему Маргалит решила изменить это соглашение?
— Насколько я понимаю, это идея ее семьи, а не самой Маргалит. Они и до этого не очень хорошо относились к нашему браку, из-за моего цвета кожи…
В зале послышались возмущенные, негромкие возгласы родственников Маргалит, ее адвокат шумно набрал в легкие воздуха и громыхнул:
— До этого? До чего — до этого? До того как вы решили одеваться в женское платье, господин Янгблад?
Такая у Розалинды была смешная фамилия — Янгблад, что значит Молодая Кровь — как ее предки только умудрились… Но соль тут была не в ее фамилии, а в том, что еще в самом начале заседания адвокатесса Розалинды попросила суд обращаться к своей клиентке по имени, дабы избежать неуместно ограниченного в данном случае «господина», с чем суд и согласился. Потому-то дурацкий адвокат Маргалит и выделил интонационно во всем предложении именно слово «господин».
Судья посмотрел на адвоката удивленно и с интересом. Розалинда кротко улыбнулась. Она выглядела очень женственно в своих обтягивающих одеждах, неярко накрашенные губы и слегка подведенные глаза придавали этой женственности мягкость. Розалинда сидела прямо, но расслабленно, и, казалось, что ей очень уютно в этой кабинке для свидетелей, не менее уютно, чем сидящему невдалеке от нее, на возвышении, за огромным столом судье.
— А подумали ли вы о том, как это отразится на вашей семье, господин Янгблад? Как будет чувствовать себя ваша жена рядом с мужчиной, переодетым женщиной? И, главное, ваша дочь! Вы подумали о вашей дочери? Вы подумали о том, что ваша бывшая жена хочет защитить свою дочь?
— Господин Даглас, достаточно, — прервал его судья. — Вы задали слишком много вопросов. На какой именно вы хотите получить ответ?
— Прошу прощения, — не понижая возбужденного голоса, сказал адвокат. — Мой вопрос такой. Считает ли господин Янгблад, что он поступил безответственно и эгоистично, решив одеваться как женщина?
— Я протестую, Ваша Честь! — тихий, почти детский голос Розалиндиной адвокатессы.
Когда адвокатесса впервые появилась перед судьей (Розалинда сказала мне позднее), тот спросил ее, сколько ей лет.
— Двадцать шесть, — ответила Джейн, так ее звали, Джейн Боббин.
— Это ваше первое дело? — спросил догадливый судья.
— Да, — покраснев, сказала Джейн, у нее была белая, то, что называется, кровь с молоком, кожа, и румянец алел ярко и свежо, как на морозе.
Джейн говорила сбивчиво, путаясь в словах, заметно волновалась — судья напрягался, вытягивал шею, и на лице у него сияла отцовская улыбка. Он сочувствовал Джейн, поражаясь, с какого странного, сложного дела начинает она свою карьеру — дело было заведомо, судя по прецедентам, провальное, но робкая Джейн, со страстью неофитки и старательностью отличницы, пыталась сделать историю. Готовясь к суду, она проштудировала все решения по семейным спорам, в которых отец или мать вот так же, как Розалинда, вдруг публично меняли свою внешность, рабы души, отвергающей изначальное тело, шокируя не столько своих супругов (которые часто были вполне согласны на тайные переодевания — как, вот, например, Маргалит, находившая даже удовольствие, по словам Розалинды, делать своему Джеральду макияж), сколько — мир, в котором у этой семьи было свое, миром признанное, место, обыкновенное и потому уютное, всем приятное, всем понятное — а с изменением тела весь мир, будто бы на этом теле и державшийся, тут же рушился. Никто ничего толком не понимал, и никто не хотел понимать, все просто, как до того душа изменившегося тела, начинали это тело отвергать. Отторжение изнутри перешло наружу, из души — в мир. Тайна, явившись, вывернула все наизнанку. Хотя ведь, думала Джейн, ничего особенного после изменения тела не случилось. Достаточно только этим родственникам, друзьям, соседям, работодателям, коллегам по работе, врачам в поликлинике, полицейскими, шоферам автобусов, попутчикам в городском транспорте, продавцам, официантам, аптекарям, прохожим на улице, достаточно только им знать — что существуют такие люди на свете, с женскими душами и мужскими телами и, наоборот, с мужскими душами и женскими телами, и знать про их страдания, про их депрессии от невозможности дать душе требуемое тело, достаточно только этого знания, и разрушение будет предотвращено — они поймут, что это не игра «попробуй, угадай», чтобы тыкать пальцем: «я заметила, я заметила, это мужик в юбке!» и не протест против чьих-либо моральных устоев, и не покушение на мужскую мужественность или женскую женственность, а вообще — это событие глубоко-глубоко душевное, личное, секретное, которое явлено, освобождено, смело пущено в жизнь. Но — кто будет задумываться? Часто ли люди задумываются? Во всех судебных решениях, находила Джейн, транссексуальные матери и отцы оказывались проигравшими — даже если их не лишали возможности видеться с ребенком. Так, одна транссексуальная дама, уже совершенно изменившаяся внешне, с помощью операций и гормонов, толстая, полногрудая, пышноволосая, была приговорена втискиваться в мужскую одежду, а также коротко стричься, чтобы раз в месяц иметь возможность в течение нескольких часов встречаться со своим сыном.