Хаймито Додерер - Слуньские водопады
Еще три месяца тому назад он купил себе лошадей и экипаж.
Он становился стар и чувствовал это.
Сейчас доктор Ойген приказал кучеру ехать в Пратер.
Резвые лошади, сделав несколько шагов, перешли на рысь. Экипаж, слегка подпрыгивая, катился по длинной пустынной улице. Сегодня выдался сравнительно удачный день. Доктор Ойген, год назад заключивший договор с юридическим издательством, намереваясь там опубликовать свои комментарии к законам, с того самого дня жил под гнетом срока, что очень мешало ему в ежедневном труде. Следствием этого явилась некоторая поспешность в выполнении работы по договору, возможно даже чрезмерная. Временами он чувствовал усталость. Бывали иной раз совсем пустые дни, от усталости он не мог работать, оставалось только выжидать, когда такое состояние его отпустит. Это его задерживало, и притом с силой, которая иногда казалась ему необоримой. Он проработал многие месяцы, что называется, не разгибая спины.
Но сегодня к концу дня в течение какой-то четверти часа ему вдруг стало ясно, что все у него уже собрано и для того, чтобы завершить рукопись, ему понадобится не более трех недель. Бывает, что, впрягшись в работу, мы только и знаем, что гнать ее вперед, впрочем понимая, что дороги еще не видно; но в один прекрасный день на обочине различаем уже другие знаки, другие указатели, иной становится и местность, путаные тропинки сливаются в прямые дороги, и мы с удивлением замечаем, что в этой незнакомой местности наш путь кончается.
Удивительно, подумал доктор Ойген. Кроме всего прочего, он считал, что ему еще предстоит сделать внушительную часть работы, тогда как на самом деле эта часть, уже давно перебеленная, лежала в запертом ящике его письменного стола.
И надо же было умудриться так ее спрятать.
Срок сдачи назначен на 15 ноября, а сейчас только середина июля.
Он мог прервать работу и съездить в Гастайн.
Экипаж завернул налево и поехал быстрее по направлению к мосту. На другом берегу широким фронтом высились кроны деревьев. Теплынь стояла удивительная, хотя был уже вечер — половина седьмого. Река взблескивала между стальными опорами моста. Луга ждали гостей. Они еще раз свернули налево и поехали в зеленой тени аллеи, мимо виллы Клейтонов. Доктору Ойгену это было интересно.
Рита жила теперь на Райтлеегассе. Он не имел никакого представления о ее нынешнем жилище, как, впрочем, и о прежнем.
В этой точке доктора Ойгена, казалось, всегда поджидало неприятное сложное чувство, стремительно и внезапно на него налетавшее, а следовательно, настоящее, глубокое, непреходящая хандра, свойственная пожилому возрасту. Когда-то это была боль, даже мука: знать, что возлюбленная где-то далеко, в неведомом ему окружении, среди многочисленных ему недоступных связей и обязательств в подчинении у мужа, совершенно ему чужого. Абсолютное владычество секретности, им самим установленное, не Ритой — она, возможно, готова была избрать другой путь, — приводило к положениям, которые он волей-неволей считал недостойными: они ведь даже не решались совершить загородную прогулку, поужинать в ресторане или в назначенное время встретиться на улице. Не решались, вернее, он не решался, не мог и никогда бы не смог решиться. Рита пошла бы на все это без долгих размышлений, доктор Ойген был в ней уверен; даже развод — несмотря на скандал, каковой в те времена был неизбежен, — в первые годы, вероятно, казался бы ей наиболее подобающим выходом из положения. Но первые годы прошли, вместе с ними боль и муки доктора Ойгена, который возвел секретность в нечто абсолютное и неприкосновенное. Конечно, бывали минуты, когда он задавался вопросом: к чему это? Неужели он так вел себя из-за своего высокого служебного положения? На последний вопрос ответ мог быть только утвердительным, он знал это и знал, что такой ответ не красил его отношения с Ритой. Но нечто все же оставалось за рамками этой убежденности, нечто не в силах бывшее объять и исчерпать все происходившее.
Итак, доктор Ойген не раз восставал против им же избранного образа жизни, который он тем не менее упорно защищал и которого неуклонно придерживался; он сам все знал, наш доктор Ойген, хоть это и не лежало на ладони, как происхождение секретности, связанной с высоким его постом.
Но хотя боль и муки с годами улеглись, они все же возвратились в новом обличье, когда Рита перестала приводить к нему маленькую Монику. Девочка подросла и уже начала говорить. Вот почему Рита и держала ребенка вдали от него. В душе он считал это справедливым воздаянием, если не просто местью. Значит, его меры предосторожности обернулись против него, и доктор Ойген вынужден был признать, что осторожность не всегда адекватна предусмотрительности.
Экипаж завернул в Главную аллею и быстрой рысью поехал поупрямей и гладкой дороге.
События последнего времени, равно как и их непредвиденный исход, доктор Ойген осознавал вполне ясно. Но отягощенная совесть в личной жизни человека — мотор куда более действенный, чем любое осознание. Совесть его уже не была отягощена, во всяком случае по отношению к Рите и ребенку. Неприятное чувство, вызванное тем, что жизнь его распадалась на две половины, как бы стало самостоятельным и, точно призрак, бродило вокруг него. Открытие, однажды сделанное доктором Ойгеном, а именно, что можно вести своего рода двойную жизнь, теперь каким-то непостижимым образом доказывало ему, что начавшийся распад продолжается и уже подводит его к бездне. Короче говоря: целого более не существовало, оно растворилось что-то растворило его, — и каждая отдельная часть делалась все удивительнее; плодотворным такое растворение нельзя было назвать, разве что странным — будь то дом, спальня, кабинет, старуха экономка, профессорская комната в университете или Рита, когда она появлялась; доктор Ойген жил среди плюралистически разваливающихся вещей — между ними, правда, имелись пустые пространства усталости, — и он кое-как между всем этим маневрировал. Его удивление по поводу такого состояния не могло не представляться ему недостойным, тем паче когда он думал о своем почтенном возрасте и пытался на таковой переложить вину за все это. Ужели весь урожай его жизни, последняя его мудрость свелись к тому, что его окружила повседневность, которую он сам вызвал к жизни, вдруг перестав ее понимать.
Конечно, он думал об этом не так отчетливо, не так отчетливо это ощущал.
Человек, постоянно имеющий дело с научной терминологией, в конце концов утрачивает дар речи в общении с самим собой. Он не может больше объяснить то, что хотел бы сказать, и даже его собственное «я» перестает его понимать. Оно требует более грубого языка, изобилующего непонятными для других выражениями, — нечто похожее на детский язык между маленькими сестрами и братьями. Внутренний диалог умер для доктора Ойгена.
Экипаж уже достиг конца большой аллеи, объехал барочный павильон, который высился здесь, и повернул обратно. Меж кронами отдельных, наиболее высоких деревьев Пратера еще догорала вечерняя заря.
* * *Мюнстерер с тех пор, как ему уже не приходилось лежать на животе, с тех пор, как он перестал мечтать о том, чтобы уничтожить все, что его окружало, а, напротив, все здесь находившееся воспринимал как данность, понял наконец преимущество своего положения.
Правда, он в подчинении у консьержки и сам не более как экспонат и все еще нахлебник в грязной кухне. Но все-таки его ждет уже не омерзительная постель в тесноте закутка, а собственная комната.
Вечером он может уйти из троглодитского логова и подняться к себе наверх; посидеть там при свете купленной на собственные деньги свечки. Лампой он не обзаводился.
Он приспосабливался, и это самое главное. Кто умеет приспособиться, тому уютно даже в аду.
Однажды вечером, когда он поднялся наверх, в передней, как когда-то, как испокон веков, горела керосиновая лампа на широкой подставке.
К тому же она еще и пахла, словом, горела тепло, неярко, но вонюче.
Мюнстерер остался стоять в передней и погрузился в раздумье. Ничего лучшего он не мог бы сделать.
Затем он неслышными быстрыми шагами подошел к соседней справа комнате и прислушался. Полная тишина. Передняя плыла в тепловатом чаду лампы. Он медленно нажал ручку и открыл дверь. Комната тоже была освещена маленькой лампой с низко опущенным фитилем, отчего она насквозь пропахла керосином. Мюнстерер пошел налево — там было все то же самое. В глаза ему бросился клеенчатый диван, покрытый белой простыней. Крышка на деревянном умывальнике была открыта. Рядом стояло белое эмалированное ведро.
Констатировав все это, Мюнстерер поспешил обратно на сохранявшуюся за ним территорию. Он зажег свою собственную свечу, зажег еще и сигарету отчего сразу почувствовал себя много лучше, — запер дверь и с удивлением и радостью стал думать о том законченном впечатлении, которое он вынес из передней, а именно, что обострения, присущие данному положению вещей, могут к чему-то привести. Преисполненный благих надежд, он лег в постель и уже не слышал, как ключ тихонько повернулся в замке.