Наталья Галкина - Пенаты
Адельгейда принесла на веранду, обращенную к заливу, самовар, достала похожие на те, давние, синие чашки. Она старалась любить их, как те, все вглядывалась, но не вполне узнавала: взгляд, как сквозь пыльное стекло, с усилием, да и привязанность не прежняя, мысленная, надуманная, ненастоящая.
— Внакладку? — спросил Николай Федорович, придвигая через стол синюю с золотом сахарницу, полную колотого сахара; поверх сахара лежали маленькие щипцы — сахар колоть на мелкие кусочки.
— Вприкуску.
Николай Федорович, взявши кусок покрупнее, начал задумчиво и ухватисто орудовать щипчиками, оттяпывая мелкие сахарные льдинки от большого айсберга. Адельгейда чуть задержалась у стола, с недоумением глядя на его руки, на то, как он управлялся с кусочками сахара, слушая ритм щелкающих щипцов; затем, головой встряхнув, словно видение отогнав, ушла.
От самовара сияние шло, местный идол золотой, теплое божество стола, изваяние с пылающими мыслями угольев в коронованной головушке без глаз и рта. Маленький узорчатый фаллический кран был в самом низу самоварова брюха, возле ступы ведьминской, единственной ноги, заканчивающейся, впрочем, постаментиком с четырьмя подставочками.
— С чем чай-то? — спросил он, прихлебывая. — Чудной вкус.
— С мятой, — отвечал будущий нобелеат все так же словоохотливо и мирно, — с мелиссой, с брусничным листом, с шиповником, с багульником, с лепестками финской розы, а также с сушеной малиною. Пейте, пейте; и слушайте; сегодня я перед вами исповедуюсь.
— Зачем? — спросил он.
— Как зачем? В сотрудники вербую, чтобы не просто помогали, а сознательно, от души.
— Я не обещал вам помогать.
— Куда же вам деваться? — весело заметил Fiodoroff. — Придется. Не сидеть же вам сложа руки. Жизнь длинна. Особенно, молодой человек, длинна наша коротенькая, куцая, шагреневая жизнь в зимние сумерки и в следующие за ними зимние вечера. Но и мрак конца октября внушителен. Вот выходишь на крыльцо — особенно, ежели со светом авария, — и пальцев вытянутой руки не видишь. Зато слышишь дыхание залива. И чувствуешь себя забытым Богом существом, закинутым в полном одиночестве на чужую планету. Соседство простора — это вам не хухры-мухры, не городские чуланчики штабелями, ты: ку-ку, и тебе: ау! Тут тишина в ушах звенит, да хор в шуме волн в шторм мерещится. Космогонические, доложу я вам, мотивы. Сами убедитесь. Да; в сотрудники вербую — раз; познакомиться с вами желаю — два; и начинаю вводить вас в курс дела — три.
Он неотрывно глядел в самоварные угли в прорезях короны, увидев впервые самовар с неприкрытыми пылающими мыслями.
— Сначала, хочу вам признаться, молодой человек, я заинтересовался идеями своего полного тезки (именно от него мне хочется отличаться, я потому и подписываюсь латинскими буквами, чтобы от него отличаться; хотя то, что мы тезки, с самого начала казалось мне перстом судьбы), сумасшедшего библиотекаря Николая Федоровича Федорова. Им многие увлекались, многие, в том числе Лев Толстой и Достоевский... хм... да, Достоевский... о чем, бишь, я?
— О сумасшедшем библиотекаре.
— Это называли его так, называли, из обывательского непонимания. Он был гений. Его идеями вдохновлялся Циолковский, между прочим. Он был гений, великий философ, самородок. Меня более всего потрясла его идея воскрешения мертвых. Николай Федоров считал, что мы в долгу перед жившими до нас, что смерть — величайшая несправедливость Природы и что конечная цель человечества — воскресить всех мертвых, натуральным образом воскресить, средствами науки, и заселить воскрешёнными людьми планеты Солнечной системы. Почему вы так равнодушно меня слушаете? Вас не потрясает эта идея?
— Я её не понял.
— Что тут непонятного? Что именно вы не поняли?
— Мне один священник на Севере рассказывал про Страшный Суд, Библию читал даже, Апокалипсис; там тоже вроде бы конечная цель человечества совпадает с моментом, когда все мертвые встают, только цель натурально конечная, конец света, и человечество, придя к конечной цели, аннулируется как таковое.
— Какая у вас путаница, у атеистов, в голове. Федоров, между прочим, был человек верующий — в отличие от вас.
— Если он был верующий, зачем же он хотел воскрешать мертвых? Кажется, сие в компетенции Господа Бога? Или он мнил себя таковым?
— Он ясно говорил: «средствами науки».
— Какая разница, как называть? Смысл-то тот же остается. И еще я не понял — как это «всех мертвых»? Ведь все умрут, каждый человек, и, пока человечество существует, оно так и будет поднимать мертвых из гробов, как ванек-встанек: лечь-встать, до бесконечности? Какая же тут конечная цель? Дурная бесконечность, как математики говорят: повтор, повтор, опять повтор, одно и то же. Да и про планеты Солнечной системы... Стало быть, Циолковский для того и старался, ракету придумывал, чтобы наши отбросы, воскрешенных, то есть, покойников, вывозить пачками или контейнерами на Марс, Сатурн, Юпитер и Венеру? Пока ты живой, ты на Земле, а ежели ты бывший покойник, второй сорт, вали на Марс? Колоссально.
— Вы удивительное циничное поколение.
— Мне так не кажется. По-моему, ничего циничней ваших ванек-встанек с Марса просто не придумать, как ни старайся. Наверно, на редкость гуманный был ваш Федоров старичок.
— Да, гуманный! Вы когда-нибудь сталкивались со смертью?
— Конечно. Я ведь человек. И живу. Если с жизнью сталкивался, то и со смертью сталкивался.
— Это не одно и то же.
— Ну да, не одно и то же. Но ведь — вы не замечали? — кто смерти боится, тот и жизни боится. Если бы человек не знал, что умрет, и не забывал все время про это, он и человеком бы не был. А когда я буду знать: все равно воскресну! бессмертный! — я и человеком тут же быть перестану.
Тут настал момент Николаю Федоровичу приглядеться к молодому собеседнику своему.
— Вы пожалуй, умнее, чем я думал.
— Спасибо.
— Что вы смеетесь? Что тут смешного? Но взгляд ваш на вещи — существа очень молодого. Которого еще не успела поразить несправедливость смерти, ее ужас кромешный, ее безжалостность, нелепость, жестокость.
— Думаете, когда меня поразит, я захочу стать бессмертным? Новой породой? Божочком с Сатурна? Дудки. Я в такие игры не играю. Мне приятнее, знаете ли, алкаш, пьющий со страху, что когда-нибудь перекинется. Приятней, понятней. Он мне родной. А ваши вчерашние жмурики, несущиеся, засучив портки, на ракетах, дабы засирать собой просторы Вселенной, мне чужие дяди. «Родилася я на свет, бедная сиротка, родила меня не мать, а чужая тетка». Стоп, Вы ведь мне недавно говорили, что воплотили идею воскрешения на практике? Было такое?
— Воплотил.
— А у вас водочки нет? Я бы рюмочку хлопнул.
— Вы пьяница?
— Нет.
— Торжественность момента возощутили? — Николай Федорович достал из буфета граненый графинчик с плавающими в прозрачной жидкости лимонными корочками.
Он выпил рюмку, следом вторую.
— Просто мне страшно стало.
— Чего боитесь-то?
— Я ничего не боюсь. Мне вас слушать страшно. Но вы говорите. Я слушаю. Я готов.
— Вы умный, но непонятливый молодой человек. По причине молодости непонятливый.
— Значит, пройдет. Состарюсь — и стану просто тупой. Извините. Я не про вас. Я просто так. Больше перебивать не буду.
— Когда меня потрясли идеи Федорова, я был еще младше вас. Совсем мальчик. Но я сразу решил: это мое, этим я буду заниматься всю жизнь. И у меня все получится. Что и вышло. Я уже работал в данном направлении не первый год, когда начал все чаше и чаше сталкиваться со смертью. И каждая встреча убеждала меня: мы должны ее победить, победить чудовище, прорву, величайшую несправедливость... Вы что-то хотите сказать?
— Для меня время идет как идет, потому что проживу я то ли двадцать пять, то ли шестьдесят; а ежели век мой будет — бессрочный, время потечет иначе? И пространство я свое, мне кратное, потеряю? Ой, то есть, конечно, потеряю, меня ведь зафигачат на Юпитер... а я из Вышнего Волочка... Нет, я не согласен! Я не хочу ни-ка-кой Галактики, на хрена она мне сдалась? Я хочу в Гатчину. Или в деревню Зажупанье. В худшем случае в Торжок. Это я для красоты сообщаю, для красного словца, я лично хочу только в леса, на берега рек, я маршруты люблю, но только не Земля-Венера! где даже стожка на пути не встретишь. Где по нужде не выйти в кустики. Не желаю воскресать, хочу в кустиках поссать.
Николай Федорович стукнул по столу, забрякали чашки, сахарница, щипчики, плескануло горячим чаем, озерцо растеклось по скатерти. «Ох, не люблю я скатерти, — подумал он, едва сдерживая улыбку, — клеенка лучше».
— Не могли бы вы помолчать, юноша? Что у вас за чертова привычка над всем насмехаться?!
Им обоим стоило великого усилия сдержаться: побагровевший Fiodoroff чуть было не выставил молодого наглеца за дверь, молодой наглец чуть не расхохотался ему в лицо, перекошенное комической гримасою водевильного персонажа, играющего героя греческой трагедии.