Николай Байтов - Думай, что говоришь
Сдвинулись двери, вагон поплыл, разгоняясь. Наехала дыра, и, вместе с нею, летящий, раскачивающийся гул возвратил меня моему обыкновенному чтению, хотя я и пожимал было плечами…
Что говорить? До «Новокузнецкой» почти забылось, а позже, отведя случайно взгляд от условной прозы журнала на длинные ноги в сетчатых чулках, забылся и я, медленно скользя вверх по вызывающему изгибу бедра, обтянутому чёрной синтетикой, западая на секунду в излучины талии, груди и шеи, — пока не очнулся на округлом, почти идиотическом личике в беспомощных очках с кудряшками, как бы приклеенными к ним по бокам и сверху. Это как раз была «Театральная», и я направился в нотный магазин на Неглинной.
«Да что ж такое? куда сгинул этот список для второго класса?» — недоумевал я, на ходу поспешно обшаривая все карманы: брюк, рубашки и сумки. Попадалась табачная труха, стержни шариковых ручек с засохшей пастой, автобусные билеты, бумажки, которые я рассматривал, разворачивая: оплаченный счёт за разговор с Ташкентом в марте месяце, билеты с Крымского вала, где была хорошая выставка Зинаиды Серебряковой, оплавившийся по неосторожности пластмассовый мундштук… (Все эти вещи — либо прошлые, либо общезначимые — конечно, не пригодились бы ему.) Потом скрепки, копейки: одна, потом вторая…
Я позвонил из автомата и попросил дочь снова продиктовать мне список. Корябая засохшим стержнем на весу и мучаясь, я косил взглядом на курящего высокого человека с «дипломатом», а тот снисходительно ждал телефона. «Всё-то приходится делать так, чтобы занимать минимум места и времени, ибо эти место и время лишь отчасти твои, а в основном — чужие». — «Кто-кто? Лешгорн, опус 65?.. Понятно».
Сновали пёстрые краски у Пассажа. В скверике сидели основательно на скамейках, обложившись коробками, развязывая верёвки, раскладывая и упаковывая. Детей посылали за газировкой. Кажется, на углу продавали пирожки или беляши. С высот Кузнецкого спускалась мостовая, которая, будучи, кажется, асфальтовой, упорно прикидывается в памяти брусчаткой.
Теснота. Тут стоит вокруг маленький городишко вроде Риги, где я был (а он не был) проездом когда-то в Елгаву.
Он внезапно сморщил лицо и — к моему изумлению, смятению, стыду — заплакал, громко всхлипывая, почти рыдая. Светлые капли задрожали на убогих ресницах и покатились. Повернулся и побежал, на глазах съёживаясь, уменьшаясь, через пустой магазин к двери — а там лестница со второго этажа на улицу, которая ещё не темна, но уже в тёплых сумерках, придушенных автомобильной гарью. И я остался один на один (если не считать обескураженной продавщицы) с моим только что совершённым геройским поступком, единственным за всю разнообразную жизнь. Глядя на его, цвета бутылочного пива, спину у прилавка, чего стоило мне побороть внезапное удушье ужаса! По-видимому, он держал перед собой листок, выхваченный обманом из моего журнала, и торопливо, невнятно перечислял продавщице: «Нотная тетрадь Анны Магдалены Бах… Милич, пьесы для второго класса… Лешгорн, этюды, опус 65…»
Нет человеческих слов, способных передать степень концентрации, к какой я заставил себя взлететь в тот обрушивающийся момент, чтобы протянуть сбоку указующий палец, как молния, чиркнувший над несчастным листком:
— Это не твой телефон!
И ногтем, ногтем в семь цифр, бочком выписанных неизвестным почерком по клеткам:
— Не твой! Не твой! — Упырь фиговый! Попался! (а сам дрожу).
Теперь всегда будет стыдно вспоминать, как он затрясся и начал съёживаться, ещё не оборачиваясь, и пропадать, ещё не начав бега к двери, массивной, со стёклами и медными ручками, ведущей вниз из тихого магазина, в улицу — отсюда, из недвижного воздуха, обитаемого запахом пыли и бумажного лёгкого тления… И всё-таки успело передо мной обернувшееся жалкое лицо, скорёжившись, расплакаться белёсыми хлопающими ресницами — так расплакаться истинно, нечаянно и мутно, как последний дождь перед зимой, который, кажется, сам безнадёжно желал быть снегом, но земля не признаёт его в ожидании почему-то других… В жизнь ему не понять, каких других и чем он отличается —
Ставрополь
— Первым в списке сейчас Фёдор Тютчев.
— Да, но Елена Борисовна, я слышал, возражала…
— А позвольте узнать, на каком основании?
— Не знаю…
— А я знаю. Потому что уже есть два Фёдора: Достоевский и Шаляпин.
Человек, сказавший это, курил трубку. Я взглянул на него: он не показался мне похожим на капитана или боцмана. Скорей, я бы представил себе его в роли архитектора.
— Ну так что? — сказал другой человек, у которого на пиджаке я заметил значок Фонда культуры. — Что мы будем? Следующий в списке, насколько я знаю, Юрий Лермонтов. Но ведь Юрий Андропов пролез тогда без очереди и до сих пор ходит, и если мы будем брать за критерий неповторяемость имён…
— В любом случае, можно написать: «Ю. М. Лермонтов».
— А позвольте узнать, милостивый государь, на каком основании? Почему другие…
— Однако. Ходит же «И. А. Крылов».
— Но никто не говорит «Иван Крылов». Это неестественно. «Иван Андреевич Крылов» говорят.
— Кстати, также и «Михал Юрьевич Лермонтов», и «Александр Сергеевич Пушкин».
— Нет. «Александр Пушкин». Тоже говорят.
Я чувствовал себя довольно плохо. Болей не было, но температура держалась, по-видимому, около тридцати восьми. Подташнивало… Да, жить осталось… Может быть, сегодня произойдёт последнее моё деяние… Или не деяние, а просто скромное участие. Деяние будет коллективным… Но как бы там ни было, — последнее или не последнее, — а до Огненной Земли, — я это знаю наверняка, — мне уже никогда не дойти. Да что там! Не дойти и до многих совсем близких мест. Например, до Рыбинска, который ведь тоже недавно назывался «Андропов» …Я сказал:
— Вот именно, Михал Юрьевич, а вовсе не Юрий Михайлович. Итак, Андропов Лермонтову помешать не может! Вот Гагарина он притормозил, это да.
— Так есть уже «Михаил Глинка», — обратились ко мне сразу двое с одним возражением. Похоже, критерий Елены Борисовны стал активно и как-то естественно проникать в разные сознания и там осваиваться. Я ничего не сказал, потому что в это время появился Паша и поманил меня в сторону.
— Ага. Что тут? Мы с тобой не условились, какую будем линию. Сейчас ещё Андреич придёт…
— Не знаю… — промямлил я. — Ты говорил насчёт Альберта Эйнштейна. Но ведь есть такой наблюдательный астрономический спутник, я узнал.
— Правда?.. Хотя это наплевать. А вот то, что он не русский — вот это не пройдёт…Это океанские так можно бы, только у них, увы, другая стилистика… «Академик Курчатов»? Как?
— Хорошо. «Академик» мне нравится. По крайней мере, не имя. Может быть, «Академик Сахаров»?
— Нет, это политика. И притом рано, скажут.
— Когда-нибудь всё равно будет.
— Разумеется, — сказал Паша, — ведь это попса. Или, как теперь говорят, «паблисити». Скоро будет.
Он обернулся: вошёл старик с белой бородой. Он опирался на суковатую палку. И с ним юноша — длинный, чёрный, в косоворотке.
— Ага. Есенинцы.
— Как? — удивился я. — Разве «Сергей Есенин» нигде не ходит?
— Конечно, он был! Старый. Как он мог не быть?.. Его списали назад лет пять или семь…
«Она развелась, а я скоро умру, — подумал я опять. — Мне душно. Я всё понимаю. Также и то, что понимать здесь нечего. У меня высокая температура. Единственное, может быть… Да, мне хотелось бы, чтобы это решалось не коллегиально, а вот учредить бы приз какой-нибудь за что-нибудь. Конкурс. И победитель получал бы право единолично выбрать имя… название… Конечно, он бы чувствовал ответственность этого выбора, размышлял бы, советовался с кем-нибудь… Но в конце концов… Как это было бы приятно!.. А может, нет?..»
— Господа… — стали приглашать в конференц-зал. Задвигались. Наверное, Елена Борисовна приехала.
— Ну вот. Андреича нет, — заволновался Паша. — Беда, если он проигнорировал это дело. Он — может.
— Почему?
Паша не понял:
— Почему — может?
— Нет, почему беда?
— Ну а как же мы с тобой? Вдвоём?.. Так мы ведь даже ничего не обсудили, не условились. Что решаем? Курчатов?
— Хорошо. — Я вновь оценил. — Пусть. «Академик Курчатов». На нём можно будет проводить конференции всякие. Даже не обязательно по физике… Плохо, единственно, что его, наверное, в списке нет.
— Да список этот!.. — махнул Паша. — Пережиток… Ты сейчас увидишь, как он будет в первые же десять минут отвергнут и изодран в клочки. Начнут все вопить: «отрыжка коммунистической идеологии!»
Мы вошли в зал.
Я не стану подробно описывать всех перипетий этого заседания. Я чувствовал себя всё хуже и хуже. Температура росла. Стало покалывать где обычно и ещё вдруг отдалось в левую ногу под коленкой. Один человек меня немного развлёк, который сказал весьма взвешенную речь за Виктора Цоя. Он не был фанатом. Он методично аргументировал, с цифрами, как это послужит рекламе и привлечёт туристов. Ему возразили, что тогда уж лучше «Владимир Высоцкий». Он оспорил это, опять же с цифрами, и добавил, что мы, мол, должны заглядывать в будущее лет на двадцать, а Высоцкий потянет не более чем на семь-восемь. Старик с палкой выступил и заявил, что Есенин будет любим всеми без исключения контингентами ещё двести лет по меньшей мере. В общем, всё так шло, на уровне почти перебранки. Паша оказался прав: старый список быстро забраковали, и больше о нём никто не вспоминал. Мысль о том, что это, быть может, последнее моё деяние, побудила меня взять слово и предложить то, что мне пришло в голову насчёт конкурса. Чтобы победитель выбирал имя, какое хочет. Я говорил вяло и ни на чём не настаивал. «Не сейчас, конечно, — говорил я, — но надо так решить, чтобы в следующий раз…» Со мной так же вяло, в общем, согласились, оставив вопросы, которыми, как я понял, никто не имел желания заниматься. Какой конкурс? чего? зачем? Записали, чтобы это кто-то когда-нибудь разработал. Потом я сказал, что — почему всё людей да людей? может быть, другие названия? города?.. Ставрополь, а? «Почему Ставрополь?» — спросили меня. «Не знаю… Город Креста…» — «Но это стиль грузовых, — запротестовали, — так называют самоходки». — «Тогда «Ставрополье». Ещё лучше. Бывает же… «Карелия», например…» — «Ну, «Карелия» — женский род. А здесь среднее: что-то безличное, неопределённое, глыба какая-то». — «Не такое уж безличное, — стали спорить. — Ставрополье — раздолье…» — «Ага. Вижу русское приволье…» — «Нет, надо ударение на первом слоге. Так энергичнее. «Ставрополь». Без всякого «е». Так хорошо…» — «Ну вот! Греческое слово. Мало русских, что ли, городов? Калуга, Тверь…»