Шмуэль-Йосеф Агнон - Кипарисы в сезон листопада
Мама тоже была учительницей, она преподавала математику и сверх своей основной работы в школе давала еще множество частных уроков, пытаясь вдолбить азы науки в головы избалованных деток, богатые родители которых ни в коем случае не желали признавать тупость своих отпрысков. Кроме того, на ней еще лежало домашнее хозяйство и заботы по воспитанию собственных детей — меня и моей сестры. Несмотря на все старания матери, ее заработков не хватало на содержание семьи. Болезнь отца поглощала без остатка наши скромные средства. Когда никакого иного выхода не оставалось, мама решалась пустить жильцов. Действительно, квартира, которую мы занимали, была достаточно просторной. Во всяком случае, она была самой большой во всем нашем громадном дворе. Наш дом, сложенный из красного кирпича, состоял из двух квартир — той, в которой обитали мы, и другой, поменьше, которую хозяин, здоровенный кореец, оставлял за собой. Большую часть времени хозяин проводил у себя на родине, а у нас появлялся лишь раз в месяц — собрать плату с жильцов, а также задать нагоняй китайцу-дворнику, присматривавшему за домом и оказывавшему кой-какие услуги постояльцам. Помимо кирпичного дома, во дворе стояло множество лачуг, сколоченных из досок. В них ютились многодетные семьи китайцев-поденщиков и уличных торговцев, целыми днями снующих со своим товаром по городу. Лачуги двумя тесными рядами тянулись до самых ворот. В нашей квартире было четыре комнаты, одну из которых мама почти постоянно сдавала. Если же дела шли совсем худо, то и вторая комната передавалась какому-нибудь жильцу.
В то время у нас было двое квартирантов: Сачико и Дмитрий Афанасьевич. Оба вселились почти одновременно, с разницей в один день, вскоре после того, как на воротах дома было вывешено объявление: «Сдаются две комнаты». Этому объявлению предшествовал период весьма необычного для нас материального благополучия и процветания. В течение нескольких месяцев мы безраздельно владели всей нашей квартирой, так что не только у моей старшей сестры, но и у меня имелась отдельная комнатушка с собственным письменным столом, книжной полкой и кроватью, а главное, с пустыми стенами, которые я исписал химическими формулами. Как раз в тот год я начал учить химию и был потрясен открывшимся мне фактом, что все многообразие материального мира можно свести к тому или иному сочетанию латинских букв.
Всю зиму отец был почти здоров и не прибегал — если не считать нескольких инъекций — ни к каким медицинским услугам. Однако ближе к весне его состояние внезапно ухудшилось, причем настолько, что консилиум врачей, собравшийся у постели больного, постановил делать операцию. Вывешенное на воротах объявление о двух сдающихся комнатах было первым шагом на пути мобилизации необходимых для этого денежных средств.
Вначале по объявлению явился Дмитрий Афанасьевич, красавец мужчина с голубыми глазами, напрочь лишенными какого бы то ни было выражения. Его черные волосы были аккуратно уложены и напомажены до блеска, усы расчесаны, а щеки выбриты до синевы. Одет он был в шинель офицера-кавалериста еще царских времен и, по моему представлению, всем своим обликом напоминал Алексея Кирилловича Вронского, возлюбленного Анны Карениной, героини романа, который я прочел незадолго перед появлением нашего постояльца. Должен, однако, заметить, что едва только это сравнение родилось у меня в голове, я тут же начал сомневаться в его правильности, поскольку у Толстого сказано, что зубы Вронского были «сплошными и крепкими», а нижняя челюсть немного выдавалась вперед, что же касается Дмитрия Афанасьевича, то челюсть у него никуда не выдавалась, зато всякий раз, как он раздвигал свои тонкие губы в хищной усмешке, напоминающей оскал зверя, зубы сверкали удивительной белизной. Усмешка эта была до ужаса притягательной.
Дмитрий Афанасьевич занял комнату моей сестры, а днем позже появилась Сачико и сняла мою комнатушку. Письменный стол она накрыла красной скатертью и расставила на нем горшочки с крошечными, как видно, только что высаженными растеньицами, пол застелила циновкой, а во всех четырех углах комнаты поставила стеклянные чаши, наполненные какой-то цветной жидкостью. Окошко она завесила желтыми занавесками, между которыми помещался стержень, составленный из железных колец. С помощью этого стержня занавески можно было раздвинуть на две стороны — вправо и влево — и впустить солнце в погруженную в желтый полумрак комнату. Этажерку, с которой были удалены мои книжки, заполнили вещи Сачико. Этажерка тоже была задернута желтой занавеской, размером поменьше той, что на окне, и сплошной, а не разделенной надвое. Стены Сачико украсила узкими полотнищами, лишь чуть-чуть не достигавшими пола, с вышитыми на них пестрыми птицами с очень длинными и хищными клювами. Химические формулы, выведенные моей рукой, она не стала стирать, и в соседстве с птицами они казались теперь толкованиями, окружающими на листе Гемары[15] столбцы текста, выполненного шрифтом Раши.[16] Но все эти вещи, доступные созерцанию, были ничто по сравнению с запахом, поднимавшимся от стоявших по углам чаш. Терпко-сладкий аромат дурманил голову и едва не доводил меня до полной потери чувств. Поначалу этот дивный запах наполнил всю комнату, потом, шаг за шагом, овладел остальной квартирой и, наконец, выплеснулся наружу, во двор. С того первого мгновения, когда мои ноздри уловили этот райский фимиам, я не сомневался, что жидкость в чашах есть не что иное, как напиток богов, нектар, амброзия или что-то еще в этом роде, а Сачико — одна из богинь, которая почему-то решила поселиться под нашим кровом.
Вместе с тем невозможно было не заметить, что по своему социальному положению Сачико принадлежит ко второй из четырех групп японских женщин, о которых я упомянул выше (включая сюда и тех, которых следует признать лишь плодом художественного воображения). Она была тичной копией любой из жен торговцев: среднего роста, с теми же узкими и острыми плечиками, окутанными широким кимоно, и в тех же деревянных сандалиях на ногах. Сандалии отстукивали по каменной мостовой тот же самый однообразный ритм, настолько монотонный и неизменный, что образ женщины обречен был раствориться в нем. И хотя никакой младенец не раскачивался за спиной Сачико, тот же самый кушак стягивал ее плоскую грудь. Даже собственного лица не было у нее — все черты были подобны чертам прочих представительниц ее народа: приплюснутый нос, черные, миндалевидно-раскосые глаза, черные до синевы, блестящие и туго натянутые на черепе волосы, уложенные на затылке с помощью шпилек и гребней в нечто, напоминающее еловую шишку, широкие выдающиеся скулы и прозрачно-нежный цвет лица, тот, о котором мечтают белые женщины, подставляя свои обнаженные тела солнечным лучам и намазываясь всякими кремами и мазями для наилучшего усвоения этих лучей. Белой женщине приходится неустанно бороться и трудиться ради приобретения золотисто-желтого загара, которым Сачико обладала от рождения. Губы ее почти всегда были сомкнуты, и мне не довелось услышать из ее уст ничего, кроме нескольких искаженных русских слов да еще сдержанного, сдавленного стона. Стон этот был вызван болью и вырвался из ее груди в тот час, который я собираюсь описать подробно.
Но не один только дивный аромат, не только нектар и амброзия убедили меня в том, что рядом с нами поселилась дочь небес. Был еще особый знак, который свидетельствовал об этом: улыбка. Когда Сачико пришла нанимать комнату и стала договариваться с мамой о квартплате, ее сомкнутые губы тронула улыбка. Понимаете? Губы не раздвинулись в улыбке, как это случается у простых смертных, но улыбка сама собой опустилась на плотно сжатые губы. И по мере того как продолжались переговоры, эта волшебная улыбка постепенно ширилась и охватывала все лицо. Когда же она достигла глаз, из них хлынул такой поток света, что сосуды моей души были уже не в состоянии выдержать его напора и разлетелись вдребезги.
Я уже упомянул немало вещей, с которыми вовсе не был знаком в ту пору, о которой веду рассказ. Но теперь я вынужден присовокупить к ним нечто гораздо более значительное. В тот миг, когда сосуды моей души раскололись, я не имел еще ни малейшего представления об учении Ицхака Лурии, прозванного Святым Львом, и даже не слыхивал о тех небесных сосудах, что не выдержали давления Божественного света, направленного через них на Творение. В те минуты, когда я впитывал глазами улыбку Сачико, подобную дивному посланию, адресованному мне богиней, я еще совершенно не был знаком с работами Маймонида, полагавшего, что ангелы являются частицами Божественного разума, отделенными от Творца дабы донести до человека некую важную весть. Когда взгляд Сачико проник в мою душу, я еще ничего не знал о Божественном излучении, эманации, посредством которой, согласно учению неоплатоников, был сотворен мир.