Марк Харитонов - Возвращение ниоткуда
Единственный, кого удавалось не бояться, был маленький остроухий Рыжик. Он как-то приковылял ко мне с перебитой передней лапой, и я ухитрился наложить на нее шину из дощечки. Было боязно, как бы Рыжик не тяпнул меня, когда станет больно, но он лишь иногда мягко покусывал от страдания мою руку; крупная слеза скатилась из левого глаза, напрягся и потемнел островок шерсти на загривке. Чем-то он казался мне близок: пугливый, последний в стае, вынужденный следовать за другими. «Ты чего не развиваешься? — говорила ему семилетняя Ася, внучка Павлиныча, и не гладила, а как-то пробовала пальцами его шерсть, другой рукой прижимая к себе игрушечного черного песика. — Ешь больше, а то ведь ничего из тебя не получится»… Мне казалось, я понимаю, почему Рыжик приседает и скулит от прикосновения этой девочки с треугольным вырезом верхней губки, — но я не хотел прояснять и этого чувства.
В высоковольтном распаренном воздухе напряглась и не сдвигается музыка, застряла на единственной ноте. Трепещут, теряя вес, очертания предметов. Слабо, но душно пахнет одуванчиками, и за полосой желтых, только что вылупившихся, белеет полоска уже седых — там ускоряло жизнь добавочное тепло подземной трубы. В разных частях пейзажа совмещались разные времена: где-то еще сквозил голый березняк, из надреза докапывал сок, в другой стороне деревья уже овевала, как пар дыхания, прозрачная зеленоватая дымка, поодаль лес умирал, валялись упавшие стволы с плоским слоем почвы на вывороченных корнях.
Я, как всегда, путался в днях и не пробовал в них разобраться. Я не мог бы сказать, сколько пробыл здесь — когда просыпался в темноте или засветло на жестком, укрытом ветошью топчане, чтобы прервать и переиначить сон, где указывал дорогу в свой дом исполнителям приговора, про который еще ничего не знал (я даже не знал, что они называются исполнители): ничего, кроме чувства, что везу в дом беду, потому что нарушил запрет — и не могу не нарушить. Цокают копыта, колеса телеги вправлены в затверделую колею, и невозможно свернуть, только прекратить дальнейшее, замереть, оказаться опять на топчане, под пыльной чужой ветошью, в затхлом сарайчике с колючей проволокой по крыше, в отсутствующем на картах поселке, среди перерождающейся или подмененной природы, среди колышущихся испарений, делавших призрачными фигуры людей, которые что-то убирали, копали, жгли прошлогодний мусор…
(Словно пока ты оставался здесь, неизвестно в какой стороне от города, от движущейся жизни, дальнейшее по меньшей мере задержится, приостановится, а там, глядишь, и вовсе обойдется).
Высоковольтный гул, дремотное бормотание, предрассветные сумеречные голоса. «Предупреждали ведь». — «Попробуй пойми». — «Чтобы не нарушать». — «Второго раза не дадут». — «Было же сказано». — «Пустые слова». — «Это уж точно». — «Чтобы не жить». — «Не понимаю». — «Как будто от кого зависит». — «Никто никого не держит». — «Все отговорки». — «А там что?» — «Как будто обязательно знать». — «В каком смысле?» — «Шагнуть в любую сторону — всех-то делов».
В самом деле, так просто: встать и пойти.
Мягко вминается под подошвой подстилка прошлогодней листвы. Разбегаются, вжимаются в укрытия почвы невидимые мелкие существа. Можно ли вообще идти, если держать в уме, что каждый твой шаг для кого-то губителен? А не идти нельзя — где-то там, впереди, от упавшей березы сейчас повернется к тебе лицо женщины, которая однажды обозналась, увидела в тебе кого-то, кем ты бы мог оказаться, мог стать, если бы хватило духу… если б не страх. Перед чем? Мохнатая черная собака преграждает снова путь. Оскал клыков из бородатой пасти, память о дочеловеческом, зверином трепете. Скорей найти камень, чтобы в нее швырнуть — он подворачивается под руку сам собой, тяжелый, увесистый, чем тяжелей, тем лучше, надо убить эту тварь, не просто освободить себе путь, но рассчитаться разом за унижение, за тот же страх, за невозможность все время куда-то пробиться… о, за многое… Удачный, как во сне, удар, сладость торжества! Мягкая туша валится на бок, откуда-то из травы слышится долгий скулящий визг, и ты узнаешь его. Это не Ведьма, так скулит Рыжик, жалобно и тоскливо, я продолжаю слышать этот скулеж, вскочив со своего топчана, он проникает внутрь сарайчика сквозь щели вместе с дрожащими струнами пыльного света… Значит, все-таки в самом деле надо встать и пойти на этот звук или на воспоминание о нем — не сквозь поселок, а краем его и дальше в лес, по мягкой тропе.
Высоковольтный гул, ноющее чувство в сердце — я не знал, куда оно меня ведет, пока не увидел среди поляны сарай, грубо сколоченный из серых досок. Стоя ко мне спиной, Павлиныч укреплял на распялках под навесом свежую, еще влажную шкуру, отскобленную от крови и связок, когда-то соединявших ее с телом.
— Собаками они, вишь, брезгуют, — рассуждал он добродушно и насмешливо то ли сам с собой, то ли с внучкой, которая наблюдала за его работой. — Чтобы в ихнем пруду не купались. Да собаки почище некоторых людей будут, правда, Асенька? Что из того, что ты человек? Ты докажи, какая от тебя польза…
Девочка с искусственным песиком на руках смотрела серьезно. Губка с треугольным острым вырезом под носом казалась вообще не способной к улыбке. Оба не заметили меня, я замер за стволом близкого дерева. Живодер вытер руки о ветошь, засунул в клеенчатую кошелку большой прозрачный пакет, наполненный чем-то кровавым, и заковылял с внучкой прочь, не оглянувшись в мою сторону.
Ноги неожиданно ослабели и перестали держать. Я сел, опустившись боком вдоль дерева. Где были остальные собаки? Надо было подойти удостовериться, какого цвета шкура, с моей стороны была видна лишь ее сырая внутренность, но я не мог встать. Знакомый скулеж совсем рядом заставил болезненно вздрогнуть. Позади меня в нескольких шагах сидел Рыжик. Влажные глаза смотрели тоскливо и выжидательно, язык высунут. Не поднимаясь с корточек, лишь переменив положение, я придвинулся к сараю. Да, шкура на распялках была черная…. ну конечно же, лучшего качества, пригодная на воротник любимой внучке…
Разрядка постыдного, удовлетворенного облегчения.
Темный обломок стекла прислонен был к стене сарая. Под слоем пыли угадывались непроявленные черты. Провести по ним, отереть ладонью. Руку пронзило точно ледяным электричеством. Из открывшейся черноты смотрело на меня лицо: затененные начинающейся бородкой щеки, углубленные в темноту глаза. Вроде я таким его уже и видел, таким он и должен быть… но что-то все равно незнакомое, неожиданное. Даже не знаешь, как обратиться, на вы или на ты? Дурацкая мысль. И странная расслабленность. Желание прижаться лбом, вжаться. Чтоб стало не так непонятно и страшно.
Смотрит, глаза затенены пониманием и печалью, губы закрыты пылью, и невозможно прикоснуться снова, чтобы их отереть, и не обязательно отирать — он не скажет больше, чем способен сказать ты сам. Может, и не обязательно понимать? Вот Рыжик. Он чувствует лишь что-то близкое, наверняка даже недоступное мне, но не способен примерить к себе того, что уже произошло с другими, понять связь между кормящей рукой божества и неизбежностью жертвоприношения. Проще жить дальше, раз повезло оказаться убогим, никому не нужным, со скудным, ни на что не пригодным мехом… чего же он смотрит на меня в тоске и смятении, и что я могу ему объяснить? Много ли толку, если я знаю, что ждет его и меня, а он нет; к чему-то другому мне все равно никак не прорваться, даже не приблизиться. Разве что на миг — миг потрясения, пугающей вспышки…
Сухонькая скорлупка почки чудом держится на кончиках сразу трех лепестков, как наперсток на щепотке троеперстия; еще немного, и высвободится…
Нет, просто надо было двинуться дальше.
Рыжик ковылял впереди на трех лапах, как проводник. Как будто знал, куда нам обоим нужно; как будто нам было по пути и он лишь меня дожидался. Время от времени он останавливался, чтобы обнюхать след, и я угадывал вместе с ним недоступное мне прежде богатство запахов и понимал эту потребность оставлять попутные метки, сладкие, острые, свои — ту потребность, которая искажается человеком, когда он пишет на чужих памятниках свое имя в надежде хоть как-то приобщиться к бессмертию. Вот он насторожился; перевязанная лапа замерла в воздухе. Островок шерсти на загривке напрягся и потемнел. Сделал шаг, другой, остановился, оглянулся на меня. Кого он почуял в кустах? Какому должен был следовать зову, скрытому от человеческих ноздрей? Еще раз посмотрел на меня, коротко, виновато, как бы прося о понимании, а потом нырнул, исчез в зарослях, для меня непроходимых — мне надо было идти в обход.
Податливость прошлогодней листвы под ногой. Сдвинулась, ожила, полилась дальше музыка, освободившись от напряжения проводов: у нее теперь было направление — будто и я в самом деле, не думая, снова знал, куда и что меня тянет. Я следовал этой тяге, движению мелодии на конце смычка. Миллионные доли вероятности могут сойтись опять, если сойдутся желания — как будто силы чувства достаточно, чтобы выстроить случайные частицы, точно пылинки в магнитном поле. И неважно, как это произойдет — все равно будет внезапно… Остановился взглянуть на бабочку, она распростерла крылья на черно- белой коре. Крапчатый узор подробен, в него можно всматриваться, приближая к себе и укрупняя. Смотришь на нее, еще не видя… и не обязательно даже переводить взгляд…