Наталья Арбузова - Не любо - не слушай
И еще год прошел. Снова май – подымай выше: Анхен катает по Гоголевскому бульвару коляску с трехмесячной внучкой Аллой. На девочке розовый чепчик в рюшках, женщина в темно-розовом платье, как двадцать четыре года назад. Назвать ее бабушкой не поворачивается язык, и всё же какое-то несоответствие в этой сцене. Женщина явно красива, но словно душа отлетела из тела загодя, раньше смерти. Куда? должно быть, туда где отрадно. А здесь ничто не держит – ни дочь, ни внучка, ни май.
У Фаины сегодня мозги набекрень. Наконец свершилось: главврач Натан Соломоныч Поляков вчера выдал замуж Эстер, единственное дитя. Фаине давно обещано: через месяц после свадьбы дочери Натан подаст на развод. Мадам Полякова – детский ревматолог – проходит дважды в день через приемный покой мимо Фаины, вся в заботах и в полном неведении относительно планов мужа. Фаина – или Фейгеле? она совсем растерялась – чуть не забыла послать в процедурный кабинет мать с ребенком без третьей комбинированной прививки. Таких много: вакцина еще не везде получена. Вот бы тетя Дора ругала… Натан вчера строго приказывал - инструкция пришла из Москвы. Дитя поболеет дней пять с высокой температурой. Но огорченная мать до девятого кабинета дойти не успела: ей преградил дорогу поднявшийся с кресла человек весьма обычной наружности. Присядьте, гражданочка… и мальчика усадите. Подходит к Фаине, показывает удостоверенье, от которого бедную в дрожь бросает. Уводит ее в кабинет без номера, что всегда заперт. Открывает своим ключом и начинает допрос. Дело кремлевских врачей разошлось кругами по воде - шьют вредительство. Фаина дрожит, валит тетю Дору, Натана. Ее отпускают, но приступить к работе не разрешают. Завтра получит расчет и трудовую книжку. Домой идти страшно, сидит до темноты на бульваре. Когда наконец решается – дверь опечатана. Теперь у Фаины нет даже фибрового чемодана. Мерзнет всю ночь на скамье у бювета под облетевшим каштаном. С утра получает деньги за пять дней работы плюс неиспользованный отпуск. Уезжает – не в Москву, а в Орел. Точней, в Недоспасово, по давнему своему представленью о нем как о нерушимом убежище. Хорошо, что не провалились сквозь землю эти темные избы… не плюй в колодец. «Фейгеле, девочка, - говорит тетя Шура, - всё минует, не плачь». И миновало, еще как миновало. Тело вождя лежало неприбранное: боялись войти, а душа уносилась таким зияющим смерчем, будто намерена землю насквозь просверлить.
Ранней весною, на мягком солнышке, на теплых пятнах талого снега, на неизбывном горелом бревне сидят втроем: тридцатисемилетний доктор Алексей Недоспасов, стулент-заочник-медик Сергей Середин и безразмерный, безвозрастный, но поседевший беспаспортный всемогущий медбрат Авдей Енговатов. Авдеюшко, что у нас впереди? – Да вы, мои умники, сами чай видите. – Не, не видим, скажи. – Вернемся к церкви… не скоро… лет через сорок. – А ты? – Уйду, должно быть… про себя я так четко не вижу. – Куда? – А куда ушел этот кремлевский… там, поди, жарко. – Да уж не холодно. Блик от лужицы у Авдея на лбу. Морщин прибавилось. Ты постарел, Авдей. – Пора уж… стоит только начать. Лет до восьмидесяти доживу, поумнею. – Ты и так не дурак… тридцать три года небось не старел, пора бы и честь знать. – Ладно, теперь постарею… меняется мир на глазах. Злодей вот издох. – Кремлевский? – Нет, пес… даже в лес не ушел. Я тут закопал. – Авдей! у Сереги невеста в Москве завелась, похожая на русалку. Он фото показывал… правда. – Мне что, я не поп… и не отец русалкам. – Кто тебя знает… с твоей Авдотьей. Она еще не стареет? – Дерзкие стали вы мужики… а были тише воды. – Были да сплыли… жизнь выучит… я вон и сам седой. – Зато с едой, и с женой, и с сыном, язви его, Константином. В школу, зараза, ходит, к Александре Иванне… балуется, черт. А ты чай от нас уедешь, Серега? молчишь…стало быть, уедешь. Ну, скатертью дорога тебе. Фаня ваша к черкесам опять собирается7 – На завтра у ней билет: в ночь поезд через Орел. Тетю ее выпустили, а главврвч ихний помер сердечным приступом на допросе. Ты, Авдей, еще не забыл такое слово «главврач»? - Помню малость… он мне выдал бязевое белье, когда мы Мишке Охотину ногу с тобой сохранили. Так помер Анатолий Максимыч? – Нет, другой… Натан Соломоныч. – Некрещеная, значит, душа… не увидит рая. И я не увижу. Погляди за меня, Алешенька… ты человек праведный, хоть языкастый. – Посмотреть посмотрю, да тебе, брат, в пекло весть подать не сумею. – Ишь как разговорился… для красного словца ни матери ни отца не жалеешь. А коли меня, колдуна, Господь помилует? выйдет, ты зря брехал? греха не боишься. – Авдей, а ты слово «допрос» тоже помнишь? – Не спрашивай… подите лучше домой. Убывает моя колдовская сила. Хорошо тебе потешаться. Погоди еще… без меня будет трудно в новой, как ее… - Амбулатории, Авдей. Ну, прощевай. А ты, Серега, всавай и айда.
Недоспасовский май – ай, хорош. Фаинин след не успел простыть – явился Петр Федорович. Один, без жены и ребенка. Тетя Шурочка так и не дотянулась положить седую голову на его изрядно обвисшее, опустившееся плечо. Блуждающий Петин взгляд, дергающееся веко. Петенька, на работе неладно? перемены, перестановки? – И это тоже… но главное – дома. И замолчал. Сережа побежал за Алешей – пришли всей семьей. Костя серьезно пел: есть в заброшенной усадьбе развалившийся сарай. Тетя Шурочка собирала на стол. Танька как всегда глядела на мужа (можно не говорить, само собой разумеется). Братья опять поменялись ролями, точно в детстве, когда несли домой с хуторов рваный «Цветник духовный». Алеша: мосластый, обветренный, резкий, насмешливый, сильный, задиристый. Только теперь стало видно, какой у него дальнобойный и синий взгляд. Не Авдеевым колдовством, а многолетним безудержным обожаньем несчетного числа деревенских заезженных баб. Петр Федорыч: человек, из-под которого только что незаметно вынули стул. То есть стула пока что никто не выдернул, просто душу объял леденящий страх, отнимающий напрочь силы. Поел, поцеловал как все у тетушки руку - и уж торопит брата на хутора. Пошли. Из лесу порскают зайцы: волков давненько не видно - перевелись. Проскочили Охотин хутор – Авдотья не то притаилась (не подняла занавеску), не то гостила у кума. Корова мычала в хлеву. Авдей их заслышал и встретил – на самодельных липовых костылях... скырлы, скырлы. Ты что, Авдеюшко? – Вот, вступило в колени. Закашлялся. Петр Федорыч сник: похоже, не у кого теперь просить силы. А прежний подарок слабеет вместе с дарителем. Отольются Петру Федорычу прежние женские слезки. Их несчастья вовне – его беда в нем самом.
Май и в Москве хорош, только уже кончается. Сережа сдал какой-то экзамен, сидит у пруда с русалкой в любимом Нескучном саду. Игрушечный пруд зарастает желтенькими кувшинками – одна уж раскрылась, раскрываются и другие. Девушку зовут Тоней. Тонущее у ней имя, тонкие у ней руки, и волосы точно мокрые стекают к покатым плечам. Вся обтекаемая, как морской лев или, вернее, львица. Мастер спорта по плаванью, лаборантка мединститута. Если надумает поступать – поступит, проблем не будет. Похожа и не похожа на ту, безымянную нежить. Это чувство безадресно, зациклишься – пропадешь.
Удивительное есть свойство у советского учрежденья, военного или штатского: делать исправным трусом мужчину, выросшего из храброго мальчика. Петр Федорыч, хоть и трясся, благополучно пережил в академии имени Фрунзе: расстрел Лаврентия Палыча, приход Никиты Хрущева, обе опалы маршала Жукова – преподает, уцелел. Как говорил генералитет при министре Гречко: кукурузу пережили – и гречку переживем. Петр Федорыч пока в чине майора, но вскоре ждет повышенья. Не разведен… измены жены его стали давно анекдотом на службе. Красивая, холодная, тщеславная… не люблю. Встретил на улице Анхен - еле-еле раскланялись. Не ожило всё былое в обоих отживших сердцах.
Когда в начале шестидесятых вошло в обиход слово «экстрасенс», доктор Середин как раз им и оказался. «Нетрадиционная медицина», «целительство» - этого еще не было. «Телепатия» - пожалуйста. Ему телепали и телепали: стопроцентное попаданье. Жил он с женой Тоней и тещей Галиной Евгеньевной в одной комнате коммуналки на какой-то по счету улице Ямского Поля. Пять семей соседей. Те, еще не вполне оттаявшие в период хрущевской оттепели, боялись думать при нем. Интенсивно размышляли лишь в часы его больничных дежурств – теща вывешивала график в туалете. Сережа вниманья не обращал: считал, речь идет об уборке. Сам до того навострился, что слышал из Недоспасова тяжелые как жернова Авдеевы мысли: чтой-то я быстро старею… не надо бы… много чего впереди… Алешка вон отдал маненько силы… он ишо нагуляет… Серега – пиши пропало… как от козла, ни шерсти, ни молока. Преувеличивает. Для Авдея кто в Недоспасове – тот хорош. А в Москве одно баловство.
Картина из запасников Русского музея: Авдотья купается в лесном озерке. В чем мать родила… а вы что думали – в бикини? Май… жара стоит небывалая Как говорится: старожилы не припомнят. Не стареет Авдотья, до нее еще не дошло. Волчицей больше не бегает: откочевали друзья ее волки в Тамбовскую область. Купается, полотеничком вытирается, в зеркале вод отражается. И бледная, не очень счастливая русалка глядит на мать из кусточка ракитова. Зачем они только рождаются, в недобрый час не доношены – сама что лось, а ребенка хучь брось? Кто удачных нас разберет: не заживаем ли силушку на три поколенья вперед? А после скажут: природа де отдыхает? кто знает и кто рассудит? Будя зря говорить… вон Мишка и Танька справные. Почему- то однако совестно забрать себе столько силы… добром оно не кончается… и куда ее, силу, девать?