Генрих Сапгир - Летящий и спящий
На возвышении на подставке стоял гроб из темного зеркального лабрадора. Ни жестяного веночка, ни огарка церковной свечи, ни намека на какое-нибудь лживое сентиментальное воспоминание, хотя бы клочок белой шали, мелькнуло и выветрилось за ненужностью, потому что и гроба в прямом смысле здесь не было. Ничего человеческого, я чувствовал. Но для меня все-таки был гроб, видимо, из снисхождения ко мне. И это не спасало.
Здесь всегда стояло и стоит Оно. Которое не помещается ни в каких помещениях. Даже в чудовищных мистических дворцах и соборах. Стены их уходят в бесконечность, стоит только закинуть голову, готические замки, башни и шпили рисуются выше звезд. Но Оно все равно больше и дальше.
10Никакая волна не бьет в этот берег.Стоит каждый атом времени.Стоит каждый миг пространства.И все это уничтожает меня со свистом!
11И тогда мое Я, которое совсем не мое Я, последние ошметки «меня», стараясь удержать свою расползающуюся от одного дыхания вечности паутинку и уже понимая, что не удержать, последние воспоминания о моем Я завыли, заголосили, заверещали на всю Вселенную о том, чего, может, и не было никогда.
Человек, душа, существо, понятие — назови его как хочешь — поднялось на возвышение и стало сдвигать массивную крышку гроба. Каковы бы ни были усилия, но крышка сдвинулась, и оттуда пахнуло тленом.
Развратным духом растленности за пределами всего сущего, густым смрадом развоплощенности ударило в душу, которой, по сути, не было.
В гробу было пусто, лишь просвечивали редкие звезды.
И существо без облика, без нутра, без сути, без души, уже не помня ничего, повалилось в гроб и пролетело насквозь…
12… и, еще слыша свой тонкий, поросячий, захлебывающийся отчаяньем визг, я выскочил с изнанки сна.
МОЙ КОКТЕБЕЛЬ
Перед утром внизу туман. Это мне видно сквозь стекла террасы, надо просто сообразить, что еще очень рано и там снаружи — холод. Но я бы сказал, я сам не совсем в доме — на террасе, только легкая вагонка отделяет меня от двора — и штукатурка там снаружи. Мне холодно, стараюсь дышать под ватное одеяло. Согреваясь, как-то сразу понимаю, что совсем недалеко от меня внизу на набережной тоже зябнет какая-то фигура, завернутая в простыню, на бетонном постаменте, переступая босыми ногами.
Со стороны гор мимо совсем легких домиков турбазы (как они там, туристы, наверно сейчас, вроде меня, зябнут под тощими одеяльцами) бредет нелепая женская фигурка, тоже в простыне. Вот остановилась у причала и стряхнула что-то с простыни, неужто комья земли?
Фигура на постаменте не видит в тумане приближающуюся фигурку, зато мне видно обеих. Каким образом, не могу сказать, но вижу довольно ясно, несмотря на всюду разлитое солоноватое едкое молоко, даже дышать трудно.
И слова слышу;
— Сам не знаю, давно ли стою или меня только поставили. Где-то тут бетонная пионерка, верно, валяется, — это говорит фигура на постаменте, при этом она пытается разглядеть себя со спины.
— Ну вот, слова уже на мне пишут. Значит, давно.
Фигурка в простыне со сбившимся набок венком анилиновых бумажных цветов возникает перед ним в клочьях тумана.
— Нашла тебя, Ваксик, наконец-то, — озабоченно говорит она.
Фигура на постаменте приосанивается вполне добродушно.
— Хорошо стоишь.
— Талантливо?
— У тебя все талантливо, Вакс, — привычно восхищается женщина. — Даже памятник.
— Кто лепил меня, не знаешь?
— Приезжал тут один молодой, курчавый, все эскизы делал.
— Помнишь, Дуся, в Париже Майоль с меня бюст лепил. Потом поставили в аллее Булонского парка и написали: поэт.
— Прости, Ваксик, — почти смущается фигурка, — с тобой в Париже Малина была.
Памятник озабоченно хмурится:
— Да, ведь мы с тобой позже, позже…
— Зато теперь навсегда вместе! — торжествует фигурка.
Памятник внезапно рассердился:
— Послушай, Дусенька, если ты с постели, шла бы досыпала, потому я тебе приснился.
— Если приснился, пойду, папусик, — кротко соглашается Дусенька. И, подбирая свою простыню, вдруг замечает обрывок кумача — лоскуток. Разглядывает.
— Это с гроба, — замечает она решительно.
— Ну вот, из могилы ни свет ни заря встала. Оставишь ты меня наконец в покое когда-нибудь?
— Не сердись, только не сердись. Помни, жду, всегда жду. Всегда с тобой.
— Брысь! — Памятник швыряет в супругу чем-то, мочалкой, которая оказывается котенком, потому что, мерзко мяукнув, он вцепляется в космы покойнице. Та, вскрикнув, опрометью убегает в редеющий туман.
Прожигая мутную рыжину, поднимается нечто зеркальное, и становится видна вдаль уходящая набережная, склон ближайшей горы, где почитаемая могила, и маленькие козявки, уже поднимающиеся наверх.
Памятник недоволен: «Уже с пяти утра карабкаются, покоя нет, стихи читают. Все опошлили. Ведь как я любил этот час. И это движение воздуха на рассвете. Вот оно, вот. Поймаешь душой, как парусом, и плыви. Я и прежде подозревал, время — просто театральный занавес складками».
Старик, запахнув царским жестом свою хламиду, вглядывается, куда, я не совсем понимаю. Но вскоре становятся видны очертания громадной арки с лепными украшениями и героическими рельефами. Ниже едут ландо и коляски, запряженные в две, в одну лошадь, и бегут, треща и дымя, открытые авто. А там дальше серые ряды зданий с черепичными серебристыми крышами и дымящимися горшками-трубами. Все это колеблется, как тяжелая материя. И в одну из складок, вижу, скользит, исчезает живой памятник прямо с пьедестала.
Восходит солнце. Синее утро. И теперь понятно: вместо великого на бетонном постаменте стоит бетонная пионерка с отбитыми, как у Венеры, руками, почему-то в плаще и пилотке.
Я ловлю себя на том, что уже вышел за калитку и спускаюсь к морю с полотенцем. Солнце высветляет мое смуглое плечо, загорел.
Навстречу от моря поднимается, трудно опираясь на палку, какой-то плотный старик, он уже выкупался. Кто же это так рано встает? И кого этот старик мне напоминает?
Но это думаю и я, освеженный, хоть и похрустывают старые суставы, идя по ступеням от полоски прибоя навстречу лысоватому человеку восточной наружности с полотенцем через плечо. Я узнаю его: ведь это тоже я.
Как ни странно, я понимаю, что еще один я, молодой, с длинными волосами, сейчас открыл глаза на своей терраске и считает про себя: раз, два, три — подъем!
— Господи, это ты! Небось от бабы идешь, — это я-старик — лысоватому, ведь я давно забыл, как когда-то шатался здесь по ночам.
— Может, и от бабы, — прищуриваюсь я-помоложе. «Забыл старик, забыл».
А у самого во рту нехорошо, поддавали мы тут вчера в потемках у моря с братьями-писателями.
— А ведь вы, можно сказать, мой родственник, — неожиданно говорю я старому. «Может, он не видит».
— Больше чем, — едко отвечаю я-старик. — Ты — это тот я, которого я здесь забыл лет двадцать назад. Бежал от подруги, ревность, скандал. Помню, даже чемодан не собрал, так все и запихнул как попало.
— Понятно. Значит, вы — тот, каким я буду. Не очень-то роскошное зрелище.
— Но я еще только на склоне жизни.
— На крутом склоне.
Вот таким образом я препираюсь сам с собой на набережной, посмеиваюсь, все же интересно себя увидеть: каким я был и каким буду.
— Каким ты был, таким остался, — пропел женский голос, гибкий и низкий.
Оба я обернулись. И оба ощутили… нет, не полную идентификацию, но толчок в сердце, как будто кто-то очень родной и близкий. Даже тот наверху на терраске ощутил. Я, еще не видя ее, почувствовал. Такая смуглая с влажными жесткими волосами — и кофта к телу прилипает, потому что — без лифчика. Быстро шла к нам по набережной.
— Простите… — выжидающе протянул старик.
— Меня тоже зовут Герман. С одним «н», — улыбнулась женщина.
— Мужское имя? — мне-лысоватому также было неясно.
— Тезка? — переспросил я-старик.
— Я тоже из вас, но из области возможностей.
— Из какой области? — я-старик наставил ухо рупором. (Честно сказать, предыдущую фразу расслышал только я-лысоватый, о чем и свидетельствую для ясности.)
— Из Алтайского края, — терпеливо разъяснила она.
— Не понимаю, — это я-старик.
— Вообще-то я впервые на юге, — непринужденно продолжала она, будто мы ее старые знакомые. — У нас летом жарко, так мы с мужем в Москву или к друзьям в Польшу все ездили. На этот раз, думаю, поеду наконец в Крым, одна. Я сама врач. Приехала, понравилось. Я вас всех уже на второй день заметила. Смотрю, один по набережной с палочкой, второй — к бочонку с вином, а вот и третий — с полотенцем.