Леонид Гиршович - Шаутбенахт
А вот невинный способ: славить борьбу пролетариев. Альбом под названием «Дети разных народов» — рукоблуды кисти о рабочем движении в странах капитала. Дарственная надпись золотисто-фиолетовыми чернилами: «Милой Милочке от дяди». Я несколько раз видел этого дядю. Он был «крупным самолетостроителем», за что и ездил в своей «Победе». Наверное, такой дядя плохого подарка не сделает. Но хоть подарки — не отдарки, соседская девочка — семью годами меня старше, — расчеркав ногтями глянцевые страницы, отдарила его мне. Семилетнему мудрецу — значит, ей было четырнадцать — полюбились эти складенки пятидесятого года, каждый образочек, и он сделал их своей детской реликвией. Тоненькие мальчики пишут на стене загадочное слово «paix», таясь от свирепых полицейских — в мушкетерских плащах, с дубинками. У тоненьких мальчиков аккуратные проборы — ни яростно ниспадающей челки Сережи Тюленина, ни железной скуластости Саши Чекалина. На их худеньких лицах тревога. Перелистнешь — толпа рабочих сталкивает с высокой дамбы в море короткоствольный танк, он уж накренился. «Танки Трумена — на дно!» А это называется «Песня мира». Я сразу узнал поющего негра. Пел он ту же песню, что и на пластинке. Боже, какой упоительный акцент! «Виегьерл миувра колишит знамьена побиед, обагвренне крловью знамьена». И все знамена рядом, колышутся на майском ветру в поверженном Берлине, на одном из них повесился злополучный моряк.
В годы холодной войны, когда по всей земле наблюдалось массовое превращение ослов в передовое и прогрессивное человечество, Поль Робсон был страшно знаменит. У нас в комнате на пианино (я рос в культурной семье) стоял гипсовый бюст: белый арап. После фильма «Молодой Карузо» я спросил учительницу: «А кто лучше, Карузо или Робсон?» Немудрено, что Робсона я узнал с ходу. Вознесенный над своими соратниками, певец-борец уступал им в размерах, к тому же сужался кверху (тройка по композиции). Прочие иностранцы, большеголовые, крепко взявшись за руки — чтоб не пропасть поодиночке, — окружили эстраду. На переднем плане славословия «лучшие сыны и дочери американского народа» (у-у, бурлак, сердце тук-тук), «все передовое и прогрессивное человечество». Как язычник, опредмечивая бога, наделял его разными обличиями, так и этот новый иконописец, страдая от собственной неконвертируемости, придумывал своему божеству разные ипостаси: седовласая женщина со строгим, но страстным лицом (учительница английского? На груди плакат по-английски), нос с горбинкой, славянский элемент отсутствует. Ветеран корейской войны. Вражья пилотка с прелестными рожками воспета по всем канонам этого вида поэзии — поэзии военной формы неприятеля. Нос с горбинкой, славянский элемент отсутствует, под мышкой вместо градусника костыль. Негр в ковбойке. Насколько это возможно при том, чтобы не поворачиваться к зрителям спиной, он воззрился на поющего собрата. Славянский элемент отсутствует. Ипостась четвертая, в ней квинтэссенция идеи. Типический образ американского рабочего: шляпа (по-нашему, инженерская), черные брови нахмурены, взгляд исполнен твердости, подбородок просит нокаута. Даже не англосакс, а латиноамериканец, но главное — славянский элемент отсутствует.
И еще много разных поучительных картинок содержали мои складенки. Французская девушка с таким же красивым, как и сама она, именем — Раймонда Дьен, отныне сестра всех русских девушек, возлежит на рельсах в ожидании поезда. «Сталин — это мир» — пишет углем английский забойщик. Скульптурный портрет Мориса Тореза в обществе двух юннаток (Морис на отдыхе в Артеке), и так далее, и довольно об этом альбоме, не на нем «сошелся клином белый свет» — хотя в душу он мне запал, а главное, помог построить плот, нечто вроде «Кон-Тики», в доказательство того, что все-таки возможно выбраться из Советского Союза и достигнуть берегов Америки. Правда, что мне Америка? Пение ее сирен для меня, одержимого иными глубинами, — пустой звук. В отличие от других, отправлявшихся со мной, я предан идее, в своей Америке я вижу лишь последнюю остановку перед сошествием в Аид. Америка моя — это тридцатые годы, место и время тоски Сергея Васильевича. Покуда плот строился, у меня имелись единомышленники, но теперь они оставили меня, и в одиночестве я продолжаю свой путь. Из Америки в Россию.
РОГИ-НОГИ
Маки«Парень с девкой расставалися, девка ох как убивалася-я-я…»
В кромешной тьме различимо лишь пятнышко манишки. Привидение движется по сцене, к большому нашему недоумению. Вспыхнувший свет призван все объяснить. Это пьяный горбун воротился домой. Свет включила нянюшка.
— Ай, червячком пьяненьким ползет батюшка, ай, до чего окаянные батюшку довели…
Пока она усаживает его, свое дитятко, горбун по-сценически быстро трезвеет.
— Я оскорблен, няня. Господи, как я оскорблен…
— Да, батюшка, да, мой золотой.
Няня не принимает всерьез его пьяных обид. Ее больше заботит другое:
— Пальтишко-то извалял как, намедни чинила.
Входит Аркадий, бедный студент.
— Не спишь, Аркадий?
— Как видишь.
Две реплики, безжизненные и плохо сыгранные, только что громко.
— Аркадий, я оскорблен, я весь дрожу.
— Да кем?
Все то же театральное притворство.
— Страшно сказать, мой двойник. Я уже уходил. Меня одевают. Вдруг он: «Эй, — кричит, — мне вперед этого прелестника», — и зелененькую протягивает. Швейцар к нему, а я стою… на виду у всех (главное для горбуна). Обида глаза застила, не помню ничего. Очнулся на извозчике.
Пауза — чтоб было где зачерпнуть недостающей выразительности. Студент Аркадий сомневается:
— Где это видано, чтоб швейцару трешницу давали. Пьян ты.
— Я? Пьян?
— Ну, тогда это Роги-Ноги все устроил. А, Сергевна? Расскажи, что ты мне давеча рассказывала, расскажи барину, а то он, поди, не знает.
— Смейтесь, смейтесь…
Ворчание Сергевны, глубоко убежденной в своей правоте старухи: мол, смейтесь, смейтесь, еще наплачетесь. По логике вещей она должна рта не раскрывать, зная, что за этим последует: лишь насмешки одни. Но театральная условность хуже пытки — заставит заговорить вопреки желанию. Постепенно то ли актеры разыгрываются, то ли сама пьеса становится лучше, но зрители начинают забывать, что они в театре.
— Смейтесь, смейтесь, да только попомните мои слова, — говорит нянька. — Наплачетесь еще. Люди рассказывают, что Роги-Ноги объявился страшенный. Ухи как трубы выставлены, чтоб все слышать, бельма пучие торчат, а ноги, как ходули, книзу загинаются ободьями и назад в голову уходят рогами.
— Как кресло-качалка, что ли? — смеется Аркадий.
Минутой раньше он сам опустился в такое кресло и теперь для наглядности начинает раскачиваться. Но старуха пропустила насмешку мимо ушей. Она под впечатлением от своих же слов. Кряхтя, подбирает с полу пальто.
— Много лет ждали его прихода. Еще когда старики боялись. Знать, пришел. Стало быть, при жизни моей беда будет… Что это?
Горбун, до сих пор безучастный ко всему, вздрагивает.
— Штопка-то не моя… — смотрит она. — Да и пальто чужое… Вон…
Из кармана выпадает конверт. Горбун в волнении вскрывает его. Пальцы, тонкие, белые, как у всех горбунов, не очень ему послушны. Пробежав глазами написанное, опускается на диван.
— Аркадий, что это?
Тот берет письмо и читает:
«Всем тайным слугам моим повелеваю собираться в кружки и в них жить. В самых неожиданных местах пускай, чтобы были кружки. Тем, кто рождены в нумерах или горбаты, по ночам петь в трубах, не давая людям уснуть. Также останавливать часы в домах, заводить остановившиеся. И главное, майору Котенко: отлов щенков чтобы уже теперь начинал (которых топят) и нарекал их человечьими именами.
Огненными буквами, Роги-Ноги».Молчание. Аркадий резко встает, оттолкнув кресло-качалку. Сильный молодой человек: оно отлетает в темный угол. Сцепив на затылке пальцы, Аркадий принимается ходить по комнате. Вдруг останавливается:
— Норманд! — и смотрит так, как если б одним окриком можно было прогнать наваждение. Как если б это была чья-то придурь. — Норманд, тебя разыгрывают, и, признаться, ловко. Не теряй головы. Сейчас мы все выясним. Во-первых, кто рассказал Сергевне всю это белиберду? «Люди…» Кто именно? Сергевна?
Но старуха исчезла.
— Няня? Куда она девалась… — Норманд, казалось, вышел из состояния оцепенения. — Няня?
Однако комната была пуста.
— Ничего не понимаю, — говорит Аркадий. — Она же никуда не уходила, дверь закрыта. Не этот же рогатый ее унес.
Подходит к окну и машинально толкает раму. Заколочена.
Норманд:
— Постой, Аркадий, послушай, здесь что-то не так. Я это чувствую всем своим нутром… своим горбом. Ты никогда не видел мой горб. Это огромный нос, обращенный ноздрями вверх. У меня ужасное предчувствие, Аркадий. Здесь арифметика тебе не поможет.