Наталья Галкина - АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА
Позже на карте - а я потом не единожды смотрел по карте на место тогдашней прогулки нашей - мне не найти было моста, ведущего на остров, с которого мог бы я видеть и лечебницу, и Настасьин Алексеевский дворец с решетчатыми воротами редкой красоты; в конечном итоге я стал даже думать, что острова архипелага Святого Петра имеют свойство избушки из сказки, способность поворачиваться к нам то передом, то задом, если у них вообще имеются перед или зад: то северной стороною, то западной; может, они - плавучие острова? Некоторая неверность, неточность, неопределенность, изменчивость геометрии города подтверждала мое предположение. Но свойство свое острова проявляют только перед истинными островитянами; пришлые, приезжие либо убежденные обитатели Ленинграда (или Санкт-Петербурга, оба вида фанатиков равно) не удостаиваются. Это объяснение неуловимости пейзажа, почти заданной изначально невозможности реконструировать его в памяти (и даже во сне) мне теперь представляется вполне правдоподобным. До того я думал: а не имели ли мы дело с искусственно поворачивающимся островом, творением одного из братьев Берд? Причем секрет механизма утерян, о существовании поворотного устройства забыто, и разве что какое-нибудь не значащееся в списках Теодоровского и Веригина привидение способно шутки ради в полнолуние привести в действие поворотный круг.
Чарльз Берд, как случайно узнал я позже, интересовался не только литейным делом (на его чугунолитейном заводе, расположенном на Матисовом острове, выпускали печи для сахарных заводов, коленчатые валы для мельниц; его притягивала механика, хитроумные механизмы, устройства типа иллюзионной техники, в частности - театральные агрегаты для появлений Deus ex machina; он увлекался, в частности, личностью несчастного Бриганци (или Бригонци, или Бригонция, как значилось в других печатных источниках), чьи лавры не давали ему покоя, чей образ преследовал его, по какой причине мы можем только догадываться, додумывая и фантазируя, если захотим и позволим себе пустить в ход воображение. Мое воображение всегда отличалось глубокой распущенностью, почти разнузданностью. Однажды мне пришло в голову, просто так, с потолка, что Бригонци мог быть, скажем, отцом единоутробного брата Чарльза, Джереми Берда, младшего из братьев Берд.
В отличие от Чарльза, человека в Санкт-Петербурге известного, одного из видных островитян архипелага и даже хозяина одного из островов, Джереми всегда оставался как бы в тени. Отношения между братьями были совершенно несусветные.
Они были привязаны друг к другу, всю жизнь друг на друга оглядывались, их связывало чувство достаточно страстной тяги, болезненная привязанность, но на особицу, замешанная на ревности, на страстном сочетании сходства и различия; порой любовь эта напоминала ненависть - или становилась ею: они дрались, например, самым натуральным образом, дрались иногда жестоко, один раз и до дуэли дошло (тайной, конечно). Братья Берд порознь лишены были сходства внешнего, однако стоило им оказаться рядом, как каждый, видящий их, понимал единомоментно: перед ним братья. Автор мемуаров, в коих прочел я про братьев Берд, пишет, что, увидев их вместе, он незамедлительно вспомнил Авеля и Каина, только не мог определить, кто из них кто.
Джереми не пожелал носить фамилию Берд (формально он действительно должен был носить другую; какую именно, никому не ведомо; что то могла быть фамилия Бригонци, полагал во всем мире я один, не имея на то ни доказательств, ни оснований; он перешел в православную веру, крестился, получил новое имя, совершенно русскую фамилию и стал именоваться Еремеем Птицыным. Надо сказать, странная тяга к перемене фамилии проявлялась у потомков Чарльза Берда (видимо, то была фамильная черта, от общих бабушки и дедушки по материнской линии) не единожды; среди персоналий их генеалогического древа мелькают Бердяевы, Бердниковы и один Бердов (последний в начале XX века вернулся в Англию, где вполне мог снова стать Бердом).
Учитывая трепетное отношение Чарльза к сценическим эффектам механического характера, я бы не удивился, если бы он жизнь положил на то, чтобы сделать свой остров поворотным, плавучим, подъемным или дрейфующим на спине какого-нибудь Левиафана, сконструированного по образу и подобию «Наутилуса» капитана Немо, о котором в его времена и речи не было; однако идеи, как известно, носятся в воздухе, левитируя так, другой раз, не одно столетие.
Если еще учесть, что Чарльз Берд был иностранцем в России, он просто обязан был слегка свихнуться на наших загадочных широтах. Вспомним сошедшего с ума после неудачи с фундаментом квареигиевского банка несчастного Бригонци, в приступе безумия утопившегося в Фонтанке; хотя не исключено, что к нам и приезжают-то потенциальные сумасшедшие: неужто нормальный человек может покинуть край родной, родные Палестины с размеренной жизнью ради нашей феерической родины?… С другой стороны, мы - сугубая компания, с кем поведешься, с нами у кого хошь крыша поедет, не будем скромничать.
Мое ясновидение (визионерство?) начинало мне мешать. Как мешало мне потом, позже, не единожды; я видел и слышал то, чего знать вовсе не хотел. Сейчас мне не вспомнить, с какого момента я точно знал о задуманном и воплощенном Бердом самодельном острове; безумная петровская идея соединить в архипелаге природу и культуру, снять их противостояние, слить их, наконец, в единый Парадиз, сварганить ключи от земного рая, отлить ключики сии, отчеканить, отрихтовать, отшлифовать, была на одном из островов как бы осуществлена. Однако держалось данное обстоятельство в тайне. Сначала намеренно, потом невольно, далее по традиции. Архипелаг наш как таковой был сродни театру и изобретению, патент стоило бы выдать многим. Игра царила изначально, называясь «Театрум махинарум», как сочинение любимого инженера Петра Первого Нартова Андрея.
Театрализованная действительность плыла, смещалась, обретала черты заводной игрушки, лишала живую жизнь гибкости, силы, блеска, самой жизнеспособности. Играли, играли - и доигрались, не так ли, господа?…
Обаятельная идея механического острова среди природных, железного сердца архипелага, носилась в воздухе, плавала по воде, смущала умы. Не случайно, ох не случайно поселился на берегу Пряжки напротив Бердова завода каменных дел мастер Самсон Ксенофонтович Суханов, самородок с Севера, чьи скульптуры украшали ростры, Адмиралтейство, Михайловский замок, притягивали его здешние места. Мастер мастера всегда зачарует, дело известное. Когда мы бродили с Настасьей по Пряжке в поисках черной перчаточки, я еще ничего не знал про сына пастуха Ксенофонта, но трехэтажный дом его заметил и запомнил. Портик с полуколоннами. Львиная маска; во рту у льва кольцо («Молчу! В бдениях молчу!»); я заглядывал на льва над воротами, а лев глядел на мост. Подстерегал Берда? Сторожил его создание?
Кстати, чья была выдумка плавучая игрушка - Чарльза или Джереми, - неизвестно, но я полагаю, что Джереми. В отличие от брата, он был неистощимый фантазер и гениальный изобретатель на особицу: изобретатель, не умевший воплотить свои замыслы в материале, ему нужен был инженер-техник, конструктор, чертежник, который мог бы материализовать хотя бы на уровне чертежа наброски Джереми; что до Чарльза, у того был поистине редкий дар воплощать, он моментально представил себе все в натуре - до винтика, до малейшего соединения. На самом деле братья дополняли друг друга идеально, но ревновали друг друга к музе изобретательства, чьего имени я не знаю, может, Мелета или Мнемо, одна из старших древних муз, и ревновали отчаянно. Они постоянно оспаривали пальму первенства, не первородства, а именно первенства, а не исключено, что и авторства. Чарльз считал Джереми недоучкой и неудачником, а Джереми Чарльза - недоумком и ремесленником. Чарльза взбесило, что Джереми поменял имя и фамилию на Еремея Птицына, ну хоть бы на Певцова, мы ведь из рода древних шотландских бардов; это ты из рода певцов, а я сам соловей; и они снова подрались; Джереми ушел в гневе с подбитым глазом. Тут Чарльз вспомнил, что в России его не первый год именуют Карлом Ивановичем, как почти нарицательно всех немцев, независимо от имени; и он остыл, и его даже одолевать раскаяние стало, вспышка раскаяния, в глубине души он так любил брата и первенство его признавал, и талант, - но только в глубине души, до следующей ссоры.
Город порой представлялся мне, кроме всего прочего, заговором изобретателей, своеобразным патентным бюро на-все-руки мастеров, вот кто были настоящие масоны, les masons, каменщики («Петр», как известно, - «камень», причем краеугольный, не так ли?…) истинные, вольный цех во времени, в который так старательно, с таким неуклюжим размахом играли господа, белоручки, коим в натуральное сообщество мастеров ходу не было но бездарности природной. Недаром их комячейки и партячейки (как это, елки-моталки, должно писaть?! ком'ячейки, партячейки? комъячейки? парт-я-чейки?) назывались «ложи»: театр! большой театр. Театр уж полон. Ложи блещут. Что ж сердце бедное трепещет?