Александр Дорофеев - Московское наречие
«Вот Гулистон – страна весенний! – наперебой восклицали Совхоз и Завкли. – Наш райский садик – Бог бустон!» И Башкарма кивал хозяйски: «Да, бездна услад. Легко проверить любидо в нашем караван-сарае».
Известно, любой дворец на российских просторах неумолимо превращается в сарай, но здесь, в тупике времени, персидское слово сохраняло изначальный смысл, являя пышную восточную роскошь. В красном розовомраморном углу под портретом чернобрового вождя отрешенно восседал пузатый Будда – почему-то с четырьмя геройскими звездами на груди. Повсюду виднелись кушанские росписи, тохарская скульптура, древнегреческие амфоры и надгробные, испещренные клинописью стелы …
«Предлагаю в шутку обмен на русских женщин», – подмигнул Башкарма, провожая во внутренний дворик-айван, где уложил на покрытый коврами диван у небольшого, но зияющего глубинами водоема по имени хауз. Пожевав каких-то зеленых козинаков, возможно конопляных, Туз очень расслабился и составил шутливую телеграмму на Живой переулок – мол, профессор желтухе зпт хотим Веранадялюба. «Бажону дил! С душой, сердцем и полным, шур-мур, удовольствием!» – принял ее Завкли, поклонившись.
Судя по всему, айван был местом жутко откровенного общения – что называется, борди-керди. И Башкарма заговорил искренне, преисполнясь имперской властности: «Мы, бабисты, еще установим священное царство, где все будут равны и права каждого почитаемы. Это говорю я – потомок Великих моголов. Наше государство наследников Чингисхана существовало двести лет и еще возродится»…
Но Туз едва ли слышал. Вокруг цвели гранатовые, персиковые и урючные деревья. На розовой ветке сидел местный воробей, поклевывая цветки, будто пыльцу собирал. Когда перелетел на другую, с дерева тихо поплыли розовые лепестки. Вот покружатся, да и вернутся обратно. Воробей попил из хауза и опять вспорхнул на ветку. Индийский скворец, раскрывая на лету ярко-желтый клюв, выкрикнул: «Абрикос!» «Урюк!» – отвечал воробей. Видно, об одном думали – скоро ли поспеет. Тюкнув цветок, воробей мечтательно чирикнул и полетел прочь. Вновь закружились лепестки, и еще порозовел хауз – глубокий, как небо, он излучал животворную силу эрос, чувственный восторг перед миром. Пахли цветы спелыми абрикосами, и все окрест – близким летом.
Казалось, уже вызрели все девять плодов женского начала Троицы. А именно, любовь и радость, мир, долготерпение и вера, кротость, доброжелательная благость, щедрость милосердная да воздержание. Тузу давно хотелось их отведать. Вкусившему все девять, по словам апостола, – нет закона! Как после воскресения из мертвых в новой жизни, когда воцарится уже не земная, но ангельская мода.
Наигрывая на цитре, он напевал «Йестердей», и полдень близился, а веки смыкались, так что время становилось неимоверно плотным в своем тупике – не протиснешься.
И вроде бы дотянулся до восьми плодов, но воздержание-энкратия никак не давалось. Может, потому, что висело внутри власти, близ давящей державы, с которой он не желал близких отношений. Ведь в корнях ее укрыты обидные глаголы – драть, рвать, тащить и дергать. Похоже, начал разбираться во всяческих приставках, разоблачая слова до основ и подножий.
Хотя, чего уж там лукавить, не слишком-то его давили и дергали, что подметила еще Электра. А воздержания, если толковать с половой точки зрения, конечно, не хватало, но в расширительном смысле Туз многое себе запрещал – например, брак, ограничиваясь сочетанием. Впрочем, для каждого наиболее важна самая для него тяжелая аскеза.
Да разве шайтаны позволят завершить дело на подступах к девятому плоду? Они заливались соловьями, неся всякую галиматью, петушиные знания, – мол, в любой работе над собой нет воли, но пустая праздность, а полная свобода в прозе, то бишь простоте. Где солнце, там и тень, и только неподвижность – зло, а равнодушие, – как тьма без света. Так вожделей, не пресыщаясь наслажденьем, стремясь и телом, и душой, желая и душой, и телом. Уйми мятеж плоти против духа, однако и ему не позволяй мудровать.
И сложно было не согласиться с ними в тупике злого времени.
Яча и одна ночь
Соловьи в саду отпускали такие петушиные коленца, что сами, видно, поражаясь, захлебывались от изумления и умолкали, но лишь на миг.
Туз ослабел на диване у хауза под абрикосовым деревом и смежил глаза, а открыв, будто ухнул в восточную сказку, придуманную некогда безумным воробьем Врубелем. Как на его картине, с первого взгляда ничего не понять, и ни вдохнуть, ни выдохнуть, точно спирт спиртом запил. Онемевшего и ослепленного Туза окружало не менее дюжины откровенных до наготы хотим. Милые, но чуть пузатые, как глиняный Будда, они держали в руках блюда с фруктами и сладостями. Весна сменилась знойным летом.
Наверное, в каждом райском саду неизбежен запретный плод, растущий из темной основы и понуждающий перечить Творцу. Так и в домике для гостей имелся, кажется, свой гарем. «Это здешние садовницы, – хрюкнул Башкарма. – Рядовые воины-бабисты».
Мелькая перед глазами, они стремительно накрывали дастархан. Туз заботливо справился, не беременны ли чем-нибудь. «Все аккуратус, – выдал вдруг Башкарма латынью, и тут же огорченно указал на хотим с брюшком, превосходящим меру, – Поистине, всегда была породистой кобылицей арабской, и вот не уследили – какой-то мул покрыл!». – Глянул в упор на Завкли, но тот, ничего не замечая, тряс восхищенной головой: «Хотим без живота, что небо без звезд! А под звездами сладкий, как изюм, чуча!»
Обсуждение женских прелестей мужиками всегда подобно грубому сдиранию чистых покровов, обнажающему требуху. «Ну, какая такая чуча?!» – огорчился Туз.
Уже разлили водку по пиалам, и Башкарма, наминая плов на толстый свой перст, давал отведать этот полукукиш всем по старшинству в знак уважения и признания заслуг. Обряд назывался «бармок», то есть просто – большой палец. Тузу не доводилось еще вкушать с неизвестно где блуждавшей чужой дули, так что запил ее тремя, или даже сгоряча тремями, пиалами.
Все в сарае, похоже, было отлажено и выверено по вечному здешнему времени. От плова и водки взгляды обратились на садовниц, возлежавших вокруг хауза, точно пышные букеты. «Хорошо пахнут! – шумно вдохнул Башкарма, а Совхоз и Завкли, прохаживаясь, как заядлые огородники вдоль грядок, представляли хотим: „Вот Чехра – пахучий бутон! А это чайный роза Атиргуль! Бульбуль – наша соловей! Муххабат, по-вашему Любовь! И, хоп! лучшая из лучших, сладчайшее из всех имен – Яча!“
«Ячея?» – переспросил Туз. «Бери выше – сеть, – отвечал Башкарма и кивнул, будто только что приказ подписал. – По совместительству все одалиски. Мы тут исповедуем учение чарвака. Существует лишь этот мир и цель жизни в нем – достижение наслаждения. Погляди, дорогой гость, на эти цветники и клумбы. Зачем покорять холодные вершины, рискуя обморозиться и разбиться, когда вокруг столько милых взору долин и отзывчивых плоскогорий»…
Целых три толстенных змея-искусителя давили на Туза не хуже державы, как боа-констрикторы. Впрочем, глупо на них пенять, когда сам залез, куда не следует, – в потайной райский сад. И он схитрил, решив, что все это, конечно, лишь сон весенний. «Превратности времени поистине дивны», – возникли в голове строки из «Тысячи и одной ночи», никогда им не читанной. Да разве может происходить подобное в Советском Союзе, пусть даже в тупиковом его пограничье?
«В столице, какая-никакая, а советская власть, – откликнулся Башкарма, легко угадывая мысли. – У нас же все на свой манер, хоть и под крылом старшего брата, но без его указок, сами голова, – хлопнул себя по лбу. – Ну, каковы хотим?! Прикинь же им цену и значение того, что они пошли и пришли к тебе, – и указал садовницам на Туза. – Вот ваш куев – жених знатный!»
«С любовью и удовольствием! Слушаемся и повинуемся!» – немедля подступили они к совместительству, а шайтаны, как водится, тихонько узмеились прочь.
«Мой поцелуй девять и девять и девять раз уста принесут к губам твоим», – шептала Яча, заманивая в силки и петли, и вторила ей Атиргуль: «Глаз твоих взоры газелям подобны!» А Чехра с Муххабат и Бульбуль напевали: «Бахши! Дивились мы, когда во сне ты нас проведал, тем больше жаждем наяву изведать!»
Как истинные наложницы, они, конечно, не только лгали, но застилали обширное ложе из подушек и ковров. «Простор и уют тебе, владыка, ускорь сближение, – молили Туза, как эмира, увлекая на постель, ловко раздевая и почесывая голое темя, распахивая все чакры разом. – О, рахат-лукум, освежающий горло! Бравый воин-жангчи! Укроем тебя своими золотыми зонтиками»…
От их черных густых волос, промытых в пахте, пахло козами – целыми стадами, сошедшими с душистых высокогорных лугов. Одурманенный, охваченный томлением, Туз щекотал гранаты груди, покусывая яблоки щек, и входил, будто шахиншах в шатер. А самого так обнимало, ласкало и лизало многорукоязыкое восточное божество, что одолела страсть до беспамятства, и погрузился он, как в бездонный хауз, в нескончаемую вечность долгих мгновений, подобную широкому неводу.