Филип Рот - Обычный человек
— В вас есть что-то необычное, — произнесла она задумчиво.
— Это точно, — отозвался он со смешком. — Я родился в 1933 году.
— Мне кажется, вы в очень хорошей форме, — заметила она.
— И у вас великолепные формы, — не удержался он. — Вы знаете, как меня найти, — повторил он.
Помахав в воздухе клочком бумаги, будто это был крохотный колокольчик, она деловито сунула его под мокрый от пота топик, и снова помчалась по дощатому настилу.
Она так и не позвонила ему. Он тоже никогда больше не видел ее во время прогулок. Должно быть, теперь она бегала по другому маршруту, в зародыше погубив его страстную мечту о последнем великом взрыве всего его существа, подобном извержению вулкана.
Безумное увлечение похожей на ребенка «девушкой Варга» в спортивных шортиках и топике потерпело фиаско, и вскоре он решил продать кондоминиум и вернуться обратно в Нью-Йорк. Он понял, что переезд на побережье окончился для него полным фиаско; он сказался на нем так же болезненно, как и провал, испытанный им как художником за последние полгода. Если до 11 сентября он серьезно рассматривал возможность поселиться в том самом месте, где после выхода на пенсию прожил три года, то катастрофа 11 сентября, казалось, подтолкнула его к большим переменам, однако при его ранимости переезд ознаменовал начало конца, сделав его изгнанником. Но теперь он продаст свой домик и постарается найти себе местечко в Нью-Йорке, неподалеку от квартиры Нэнси, где-нибудь в верхней части Вест-Сайда. Поскольку за последние несколько лет цены на такие дома, как у него, выросли вдвое, он сможет выручить кругленькую сумму, чтобы купить достаточно большую квартиру неподалеку от Колумбийского университета, где бы они могли жить все вместе под одной крышей. Он будет давать деньги на хозяйство, так что Нэнси сможет тратить «детские деньги» на себя. Нэнси сможет уйти на полставки и ходить на службу три дня в неделю, проводя оставшиеся четыре дня с детьми, то есть жить так, как всегда и хотела, но не могла позволить себе с тех пор, как вернулась на работу после отпуска по уходу за детьми. Нэнси, близнецы и он сам. Такой план стоит ей предложить. Возможно, она не откажется от его помощи, но и ему до смерти нужна их компания, круг близких людей, которым он сможет отдавать себя, и кто, в свою очередь, будет дарить себя ему, — и кто же во всем мире подходил для этого лучше, чем его родная дочь, Нэнси?
Он дал себе две недели на раздумья — поразмыслить, насколько хорош его план, и прикинуть, не будет ли он выглядеть вконец отчаявшимся человеком, если предложит дочери такой вариант. Наконец он решился втайне от Нэнси съездить на день в Нью-Йорк, на разведку, чтобы подыскать там приличную квартиру по средствам, где они могли бы свободно разместиться вчетвером, но его намерениям не суждено было сбыться: на него посыпались дурные известия — сначала о Фебе, а потом о трех его бывших коллегах.
Телефон затрезвонил в половине седьмого утра — Нэнси звонила из больницы. Феба позвонила ей час назад, сообщив, что с ней происходит что-то странное, а к тому времени, когда Нэнси привезла ее на «скорой» в больницу, речь Фебы сделалась такой невнятной, что она с трудом разбирала, что говорит мать, и к тому же у нее отнялась правая рука. Ей только что сделали магнитно-резонансную томографию, и теперь она дремлет в палате.
— Я не понимаю. Как у такой молодой и здоровой женщины, как твоя мать, может быть инсульт? Может, это связано с ее мигренями? Что говорят врачи?
— Врачи говорят, что это из-за лекарства, которое она принимала от мигрени, — ответила Нэнси. — Это было единственное средство, которое сразу снимало жуткую головную боль. Ничто другое не помогало ей. Она понимала, что эти таблетки небезопасны, что возможны серьезные осложнения, даже инсульт. Но когда мама обнаружила, что эти таблетки действительно помогают ей, что они избавляют ее от невыносимой боли, из-за которой она страдала уже более пятнадцати лет, она решила, что игра стоит свеч. Три года она была избавлена от мучений. Это были чудесные годы. Божье благословение.
— До сегодняшнего дня. До этого момента, — сказал он. — Хочешь, я приеду?
— Пока не надо. Я скажу тебе, если ты будешь нужен. Нужно подождать. Посмотреть, как пойдут дела. Врачи говорят, смертельной опасности нет.
— А она оправится от удара? Речь у нее восстановится?
— Врач говорит, что да. Давал мне стопроцентную гарантию, что она поправится.
— Вот и отлично! — сказал он, подумав: «Посмотрим, что он скажет через год».
Даже не спрашивая его, Нэнси сказала:
— Когда мама выпишется из больницы, она переедет ко мне. Матильда будет с ней весь день, пока меня нет, а вечером с ней буду я.
Матильда была антигуанкой,[19] Нэнси наняла ее, чтобы та сидела с детьми, пока она сама будет на работе.
— Это очень хорошо, — отозвался он.
— Она непременно поправится, но до полного выздоровления еще очень далеко.
В тот день он собирался поехать в Нью-Йорк, чтобы заняться поисками новой квартиры для всей семьи, но вместо этого отправился к Фебе в больницу и, поговорив с дочерью, решил ничего не менять в своей одинокой жизни. Нэнси, близнецы да еще и он в придачу — с самого начала это была безумная идея, да к тому же еще и несправедливая по отношению к его дочери — своим поступком он нарушил бы клятву, данную самому себе после переезда на побережье: он дал слово оградить свою дочь от неприятностей, связанных с уходом за больным стариком, с его страхами, тем самым сняв с нее ответственность за свое здоровье. Теперь, когда Феба была так серьезно больна, перемены, о которых он мечтал, стали невозможными, и он окончательно решил никогда больше не возвращаться к своим планам о совместной жизни с Нэнси. Он не мог допустить, чтобы дочь видела его таким, каким он стал.
Феба лежала на больничной койке с отрешенным лицом. Кроме того что речь ее стала невнятной — следствие удара, — голос звучал очень тихо: ей явно было трудно глотать. Ему пришлось устроиться у изголовья кровати, чтобы разобрать ее слова. Они не сидели рядом более двадцати лет — их тела не соприкасались с тех самых пор, когда он сбежал к Мерете и пока он развлекался в Париже, его мать перенесла инсульт, сведший ее в могилу.
— Паралич это ужас, — сказала она ему, глядя на неподвижную правую руку, плетью лежавшую вдоль тела. Он кивнул. — Смотришь на нее, приказываешь ей шевельнуться… — Слезы покатились по ее щекам. Он подождал, пока она найдет в себе силы продолжить. Но она больше не могла говорить, поэтому он закончил предложение за нее.
— А она не двигается, — тихо проговорил он.
Теперь уже Феба кивнула в ответ, и ему вспомнилась та буря негодования, которая обрушилась на него после его измены. Как бы он хотел, чтобы она снова могла низвергать на него лавину бранных слов! Пусть только она говорит, говорит все что угодно! Пусть это будет обвинительный акт, протест, стихотворение, реклама Американских авиалиний, страничка объявлений из журнала «Ридерз дайджест» — любая ерунда, лишь бы это помогло ей восстановить речь! Остроумная, красноречивая Феба, честная и благородная Феба теперь едва шевелит губами, путая слова!
— Хуже и придумать невозможно… — еле слышно прошептала она.
От ее хрупкой красоты ничего не осталось, будто кто-то растоптал ее, и несмотря на высокий рост, Феба, укрытая больничным одеялом, казалась скорчившейся и усохшей, как если бы она уже стояла на пути к распаду. Как смел ее лечащий врач сказать Нэнси, что беспощадная болезнь, выпавшая на долю ее матери, пройдет, не оставив и следа? Он наклонился, чтобы погладить ее по голове, прикоснуться к мягким седым волосам, и сразу все ожило в его памяти: мигрени, рождение Нэнси, день, когда он столкнулся в агентстве с юной и свежей Фебой Ламберт, слегка испуганной, но возбуждающе невинной; она была хорошо воспитанной барышней, у которой, в отличие от Сесилии, не было за спиной омраченного семейными неурядицами детства, — в ней все излучало рассудительность и спокойствие, и она, благодарение небесам, не была подвержена истерическим взрывам, не будучи, впрочем, простушкой; она была сама естественность, лучшая девушка в квакерской Пенсильвании, блестящая выпускница Суортмор-колледжа.[20]
Он помнил, как она, без излишней напыщенности и позерства, читала ему наизусть, на безупречном среднеанглийском, вступление к «Кентерберийским рассказам»,[21] как произносила непривычные для него старомодные сентенции, унаследованные от ее чопорного и церемонного отца, вроде «мы должны приложить все усилия, дабы…» или «не нужно далеко ходить за примерами, чтобы…», из-за которых он, скорее всего, и обратил на нее внимание. Он помнил, как впервые бросил на нее взгляд, когда Феба, без всяких задних мыслей, простодушно вошла к нему в кабинет через открытую дверь, — единственная женщина в его офисе, которая не красила губы, высокая, с небольшой грудью, а ее светлые волосы были стянуты в пучок на затылке, открывая длинную шею и маленькие, как у ребенка, мочки ушей.