Джон Кутзее - Сумеречная земля
У двери следующей хижины мочился коричнево-розовый мальчик. При виде меня он зашел внутрь и снова вышел из хижины, цепляясь за передник безносой женщины с поварешкой в руке. Я приветствовал ее. Она широко открыла рот и указала внутрь него. Я покачал головой. Из ее горла вырвался скрежещущий звук. Она начала приближаться ко мне. Повернувшись на каблуках, я удалился. Все еще не было никаких признаков Клавера. Я вернулся в хижину братьев Томбур и, преодолевая чувство ложного стыда, вошел. Мальчики лежали по-прежнему, а девушка все еще не спала. Я пристально взглянул на нее, опасаясь, что она что-нибудь скажет и смутит меня. Она в ответ улыбнулась, по — видимому, приглашая меня улыбкой, — правда.
Я едва ли мог поверить, что она настолько простодушна, чтобы предположить, будто я разделю ложе со своими слугами и их шлюхой. Итак, я проигнорировал ее и прошел дальше. Следующим я увидел спящего Плате. У него тоже было безмятежное лицо, что не вязалось с его беспокойным, боязливым характером. За ним я обнаружил потерявшегося Клавера. Он спал, обвив руками талию огромной женщины с впалыми щеками и волосами, от которых воняло жиром. Прижавшись к ней, рядом спал ребенок лет пяти. Я схватил Клавера за плечо своими когтями и зашептал ему в ухо. Веки у него затрепетали, а тело сжалось — точь-в-точь как у насекомого, которое хочет защитить себя.
— Клавер! — мой шепот загремел у него в ушах. Глаза у него полностью открылись, и, искоса взглянув на меня, он перевел взгляд на грязный затылок женщины.
Впервые за несколько недель я развеселился.
— Клавер! — прошептал я, и он, конечно, услышал смех в моем голосе. — Где мой завтрак? Я хочу позавтракать.
Он не смотрел на меня, ничего не говорил — несомненно, под мышками у него потекли струйки пота. Я ткнул его в зад.
— Встань, когда я с тобой разговариваю! Где мой завтрак?
Он со вздохом выпустил из рук женщину и, встав на колени, принялся отыскивать свою одежду — удрученный морщинистый старик с длинным повисшим пенисом пепельного цвета.
— Господин! Извините меня, господин! — теперь заговорил Плате, лежавший на спине, рука под головой. — Почему господин не дает нам поспать? — Он смотрел мне прямо в глаза.
Я поджал губы — он хорошо знал это выражение моего лица и раньше боялся, но сейчас не дрогнул. Он улыбался улыбкой готтентотов. Я не знал, кто еще проснулся и прислушивается к разговору, однако не мог себе позволить отвести взгляд от Плате.
— Мы устали, мы поздно легли, мы хотим спать. Господин должен позволить нам поспать. — Долгое молчание. — Если господину нужен завтрак, может быть, господин должен сам себе его найти.
Я сделал к нему шаг. На втором шаге я бы его лягнул. В прежние времена, если бы такой пинок пришелся ему под челюсть, все сухожилия у него на шее разорвались бы и сломался бы шейный позвонок. Но едва я сделал первый шаг, как он откинул угол одеяла. В руке, которая мирно лежала у бедра, был нож. Теперь я не мог себе позволить промахнуться. В следующий раз, сказал я себе, в следующий раз.
— Господин болен. — Плате слишком далеко зашел. — Господин должен лечь и набираться сил. Позже, когда мы встанем, мы что-нибудь пришлем господину. Господин живет по другую сторону воды, не так ли, господин?
— Пошли! — обратился я к Клаверу и вышел из хижины.
— Что нам прислать господину? — крикнул мне вслед Плате. — Господин хочет хвост? — Из хижины донесся взрыв смеха и выкриков, но все перекрыл голос Плате: — Может быть, мы пришлем господину славный молодой хвост!
Потоки сквернословия неслись мне вслед, когда я покидал спящую деревню.
Я ждал в своей хижине, и Клавер пришел, как я и ожидал. Не так-то легко отказаться от привычки к послушанию. Он приниженно извинялся за Плате: тот не знал, что делает, он всего лишь пускал пыль в глаза, он еще мальчишка, он был перевозбужден, он слишком много выпил, эти люди до добра его не доведут, и так далее. Он принес мне сухое печенье — печенье из моей собственной бочки, куда готтентоты запустили лапы во время своего празднества. Я был благодарен за цивилизованную пищу.
— Кто та леди? — спросил я. — Ты староват для таких дел, Клавер.
— Да, господин.
Нужно было заняться приготовлениями к отъезду, и в частности одним немаловажным делом. В моем нынешнем состоянии я не мог ехать верхом, даже не мог ходить (если до этого дойдет). Я должен был вскрыть свой фурункул. Итак, сунув в карман столь удобные клочки шерсти, которые использовал Клавер, я направился по берегу ручья вверх по течению и шел, пока кусты не скрыли меня от лагеря. Потом я снял штаны, уперся головой в скалу и, лежа на спине, с согнутыми коленями, тщательно протер мою пылающую драгоценность влажной шерстью. Меня раздражало то, что я не мог увидеть нарыв. Насколько он велик? Доверять можно было только глазам, потому что мои пальцы не чувствовали кожи, до которой дотрагивались; то казалось, что это всего-навсего прыщ, вокруг которого болит кожа, то — гнойный холмик с нежной вершиной.
Я зажал фурункул между костяшками больших пальцев и приготовился к насилию. Я нажимал все сильнее, все яростнее, испытывая страшную боль, но потерпел неудачу. «Это все диета», — прошептал я себе в утешение. Я сделал передышку. В моих истерзанных тканях загремел набат, призывавший к восстанию. Я разрывался между гордостью за своего упрямого отпрыска и молитвой, чтобы на короткое время у меня остановилось сердце. Лицо покрылось холодным потом. У меня снова начался понос. Я поплелся к ручью и присел на корточки. Желтую жижу унесло течением. Я вымылся и приготовился начать сызнова.
Должно быть, кожа растянулась от моих усилий. К моему удивлению, я тотчас же услышал — а если не услышал, то почувствовал барабанными перепонками, — как ткани поддались, и мои пальцы смочила струйка теплой жидкости. Тело мое расслабилось, и, в то время как я продолжал выдавливать гной правой рукой, левую я смог поднести к лицу, чтобы понюхать и рассмотреть. Таковы, наверное, радости проклятых.
Но когда я уже погружал свои ягодицы в проточную воду и наслаждался прохладой, мне помешали. Мальчишки, эти несносные мальчишки, не упускавшие случая посмеяться над чужаком, с пронзительными воплями высыпали из кустов, откуда шпионили за мной, и похитили мою одежду, лежавшую на берегу. Потрясенный тем, что моя идиллия нарушена, я стоял в воде, как овца, широко расставив ноги, а они гарцевали на берегу, размахивая моими штанами и призывая меня отнять их.
Если они полагали, что я сделаюсь бессильным от удивления и стыда и они чудесно развлекутся, когда я буду ковылять за ними босиком по колючкам, с окровавленным задом и волосатыми ногами, улыбаясь жалкой улыбкой и забавно их умоляя, то они просчитались. Издав львиный рык, весь покрытый морской пеной, как Афродита, я напал на них. Мои когти выдирали клочья кожи и мяса из спин удиравших. Большой кулак свалил одного из них на землю. Как Иегова, я обрушился ему на спину, и, пока его маленькие товарищи, рассыпавшись по кустам, перегруппировывались, я возил его лицом по камням, рывком поднимал, пинком сбивал с ног (пяткой, опасаясь сломать пальцы на ногах), дергал вверх, снова сбивал с ног и так далее. При этом я сыпал самыми грязными ругательствами на готтентотском, призывая его друзей вернуться и сразиться как мужчины. Вот это я сделал зря. Сначала один, а потом и вся ватага вернулись. Вцепившись мне в спину, таща за руки и за ноги, они повалили меня на землю. Я орал от ярости, щелкал зубами, и когда выпрямился, то во рту у меня было полно волос, а еще — человеческое ухо. Какое-то мгновение я ликовал. Потом мне на плечо обрушился удар — били чем-то деревянным. Рука онемела. Меня снова повалили на землю. Я лежал на спине, как огромный жук, защищая свой уязвимый живот от колен и ступней. Сквозь водоворот тел я разглядел, чем меня ударили. Это была палка, и держал ее взрослый мужчина, только что подошедший. Он кружил вокруг свалки, выжидая, когда можно будет снова нанести мне удар. Были тут и другие защитники. Я проиграл. Не оставалось ничего иного, кроме как попытаться выжить.
Меня подвергали оскорблениям, ставили на ноги и валили на землю, наносили удары, посыпали пылью и песком. Я не сопротивлялся, и их гнев обратился в клиническую злобу. Они были полны решимости довести унижение до финала. Я был полон решимости сберечь себя.
Для противников, не ведающих или презирающих принцип чести, такие цели вполне совместимы. И они, и я еще могли быть удовлетворены.
Обнаженный и грязный, я стоял на коленях в середине круга, подавляя рыдания в память о том, кем я был. Мимо меня пробежали двое детей. В руках у них была веревка, которая, попав мне под мышки и под локти, опрокинула меня на спину. Я свернулся в комок, защищая лицо. Долгое затишье, шепот, смех. На меня обрушились тела, меня пригвоздили к земле, я задыхался. Муравьи, потревоженные в своем гнезде, разъяренные и обезумевшие, набросились на меня, забираясь между ягодицами, атакуя нежный задний проход, мою плачущую розу, яички. Я заорал от боли и стыда: «Отпустите меня домой! Отпустите меня домой, я хочу домой, я хочу домой!» Я делал жалкие попытки напрячь мускулы промежности, чего никогда прежде не пробовал делать, — но тщетно.