Эли Визель - Завещание убитого еврейского поэта
Между тем Инга спала, улыбаясь во сне. Кому? Чему? Может, она подсмеивалась надо мной? Я, конечно, уехал из Льянова, но этот город еще преследовал меня. Мне захотелось умыться, очиститься, причинить себе боль, забиться в норку, но Инга приоткрыла глаза и без слов притянула меня к себе. Мое тело напряглось от желания, я стал думать о другом, а потом уже ни о чем не думал.
Мы расстались около полудня. Едва она затворила за собой дверь, как я бросился к ящику стола, где хранились мои филактерии, развернув кожаные ремешки, надел их на лоб и левую руку и прочитал утренние молитвы. Я вздыхал от облегчения: легко отделался! А как я бы поступил, если б она решила остаться в кровати весь день? «Благодарю Тебя, Боже, — молился я, — спасибо, что позволил мне служить Тебе, не переставая любить Твоего отступника».
Впоследствии Инга наверняка заподозрила, что я изменяю ей с религией, поскольку частенько пыталась удержать меня подле себя или у нее дома и помешать оставаться в одиночестве, то есть наедине с Богом. Но она была слишком проницательна и умна, чтобы держать меня мертвой хваткой. Инга так устраивалась, чтобы у меня всегда оставалось время, час или два, однако часто приходила неожиданно, словно пыталась застать меня на месте преступления. Опасаясь такой неприятной возможности, я приспособился молиться все быстрее и быстрее. Я вел себя, как нашкодивший малыш, как преступник, скрывая от нее свою недозволенную связь. Будем же честными: я лгал на всех фронтах. Инге представлялось, что она склонила меня к верности идеалам коммунистической революции, а следовательно, и к атеизму, но она ошибалась. Притом именно потому, что я ее обманывал. Вы можете смеяться, гражданин следователь: я страстно любил эту женщину и обманывал ее с Богом, к которому охладел.
Но это уже другая история, и она не относится к вашему ведению.
Тем не менее Инге удалось повлиять на мою жизнь. Однажды ночью я сопровождал ее с группой товарищей в забегаловку у зоосада, где мы собрались дать бой нацистам. Нас было человек двадцать, их — в три раза больше. До тех пор я никогда не участвовал в уличных стычках. Я не создан для кулачного боя. Тщедушный, болезненный, не приспособленный к спортивным занятиям, а еще меньше — к ударам в челюсть, я считал себя скорее трусоватым и негодным к такого рода предприятиям. Однако чего не сделаешь ради любимой и любящей женщины?
И вот я оказался в гуще свалки. Но ненадолго. Уже через секунду меня выключили. Пришел в себя я на улице, прямо на мостовой, с громадным синяком под глазом, плюясь кровью, полуослепший, оглохший и едва живой. Приятели помогли Инге доставить меня домой. Она ухаживала за мной, была со мною нежна, меня любила… А вот на следующий день, надо признаться, я, совершенно выпотрошенный, забыл о своих молитвах. Не потому ли, что молодая женщина ни на минуту не отходила от меня целые сутки? А может, она и осталась, чтобы я наконец порвал с ее соперником? Так или иначе, о филактериях я вспомнил только через день. Слишком поздно, чтобы вернуться к прежним привычкам.
Таким образом, мой отказ от исполнения религиозных обрядов не стал результатом зрелого размышления, но произошел из-за случайной забывчивости, какую я никогда себе не прощу. Разорвать с Богом — понимаю. Но позабыть о Боге?
Впрочем, я не забыл. Я оставался к Нему привязан, надеясь, что Он не очень сердится на меня за то, что ночью я покидаю Его ради Инги. Мне нужны были Его наставления, само Его присутствие. Он же мог обойтись без моих молитв.
А что с филактериями? Они были припрятаны в укромном уголке.
«Йорам воспевал жизнь…»
— Йорам воспевал жизнь, — медленным монотонным голосом говорила Катя. — А лучше бы сказать: сама жизнь пела в нем и через него… Кстати, вот вопрос, на который ты бы мог мне ответить: немые поют? Хотя бы без слов? Вот Йорам — пел, и я вместе с ним. А если Бог есть — Он пел вместе с нами.
Катя встает и снова садится. Она слишком много говорит, но это нормально. Она же вдова, а вдовы говорливы. Иногда она останавливается перед окном, смотрит куда-то в ночь, и кажется, что обращается она не к нему, а к ночи. Нередко взгляд ее падает на дверь, и она замолкает: боится продолжать. Впрочем, и молчать ей тоже страшно. Ее лицо становится тогда растерянным и почти безумным.
Гриша же думает о матери, никогда не певшей, и об Ольге, певшей всегда. Мать, Ольга — это вчера. А что будет завтра?
— Во времена нашей молодости, в кибуце, мы пели в хоре, — сказала Катя. — Но я все время фальшивила. Все злились, кроме Йорама. Он меня любил и не обращал ни на что внимания. А парни ворчали. Они не понимали, почему мы не можем любить друг друга, не действуя им на нервы? Йорам отвечал: «Лучше любить чисто, а петь фальшиво, чем наоборот».
Ольга — его одноклассница. Белокурая, красивая девчонка. Она все время не давала покоя ни себе, ни тем, кто вокруг. И злилась, когда не получала, чего хотела. Вначале Гриша ее избегал, но постоянно с ней сталкивался. По дороге в школу, по дороге из школы, идя в магазин за покупками, когда мама просила, или за газетой. Ольга всегда оказывалась у него на пути. Маленькая стервочка просто забавлялась, проходу не давала. Однажды на улице около поломанной колонки она преградила ему путь:
— Могу поспорить, что ты никогда не целовал девчонку в губы?
— Девчонку? Целовал. Притом не одну. Так что ты со своей подначкой опоздала.
— И сколько же их набралось?
— Не было времени считать.
Руки в боки, вызывающе оглядывая его, она выпалила:
— Если ты целуешься так же слабо, как врешь, мне тебя жаль.
— Хочешь, покажу?
— Да где тебе!
— Так ты хочешь? Да или нет?
— Хочу.
Тут Гриша заколебался, ища лазейку.
— Ну, не здесь же.
— Трус!
— При всех? А как быть с твоим отцом, матерью? Что, если они увидят?
Ольга скривила губы, презрительно вскинула голову и не сказала, а как-то просипела:
— Ты мне противен.
— Дай пройти. — Гриша не осмелился ее отстранить. Он не знал, как ее оттолкнуть, не прикасаясь, как сделать так, чтобы, не дотронувшись, убрать ее с дороги. В глазах у него померкло, поджилки ослабли. Он не понимал, надо ли убежать или остаться, чтобы все это еще продлилось. Ольга, более зрелая, и уж конечно, более решительная, чем он, с оскорбительной жалостью махнула рукой и заключила, смиряясь:
— Ох, как же глупы эти мужики!
Она посторонилась. Он шагнул вперед, она последовала за ним. Молча они пошли вместе. Дойдя до Ольгиного дома, остановились.
— Не очень-то ты вежлив, — проронила она. — Открой мне дверь.
Он повиновался. Она вошла и окликнула его:
— А вторую?
Там была еще одна дверь, выходящая во двор. Гриша открыл и ее.
— Могу поспорить, что ты никогда не глядел женщине прямо в глаза, — усмехнулась Ольга.
Ответить на вызов бедняга не посмел. У него кружилась голова. В ней порхали видения, от которых он никак не мог избавиться: там доктор Мозлик и его мать разговаривали друг с другом, молчали, целовались.
— Оль, ты прости, мне надо домой. Меня ждут.
— Но только с одним условием: посмотри мне в глаза.
Не в силах дальше сопротивляться, он подчинился.
Его тут же словно током ударило, голова закружилась, в улыбке девочки было столько веселого озорства, исходивший от нее зов был так притягателен, что он чуть не потерял равновесие. Дабы устоять на ногах, Гриша крепко уцепился за нее и не отпускал.
— Ну, вот видишь! — со смехом отпрянула она. — Ты прямо упал в мои объятья.
Домой он вернулся, не чуя под собой ног и задыхаясь, словно после хорошей пробежки. Мать спросила, что с ним такое. Гриша, как всегда, ответил уклончиво. К тому же ему нелегко было бы признаться, что какая-то подружка вскружила ему голову. Он сердился на бесстыдницу, что она одержала над ним верх, унизила его. Продолжая на нее злиться, он неотрывно думал только о ней и не сомкнул глаз целую ночь. А потом вторую. И третью.
Поскольку они жили по соседству, то и в школу ходили вместе. Конечно, это получалось как-то ненароком. Великая любовь каждый раз рождается без повода, зато умирает по вполне определенной причине. У Гриши и Ольги все упиралось в их национальность, в разные культурные традиции и в боязнь антисемитизма: ведь она не была еврейкой. Гриша на это не обращал внимания, а вот его мать решила вмешаться:
— Сдается, ты частенько ходишь с Ольгой?
— Что ты имеешь в виду?
— Сам прекрасно понимаешь.
— Нет, не понимаю. Ольга учится со мной в одном классе, я ее вижу так же часто, как и других парней и девчонок.
Мать ушла на кухню, потом вернулась.
— Ольга — не для тебя, а ты — не для нее. Подумай, кто у тебя был отец, а кто у нее. Твой гордился, что стал поэтом, что рожден евреем, а ее родитель — прапраправнук Богдана Хмельницкого, славного тем, что устроил за каких-то три дня тринадцать погромов в девяти местечках. Ты это знал? Об этом подумал?