Юз Алешковский - Кенгуру
Отошел я от наркоза в кузове трехтонки. Катаюсь по кузову в черном бушлате, на ногах кирза, на грапках брезентовые руковички, на стриженой, на бедной моей голове солдатская, фронтовая еще, ушаночка с дыркой на лбу и за ухом. Ветер в этой дырке свистит. Сентябрь. Тоска на земле. Даже выглядывать из кузова неохота. Знаю: на воле, по черным полям поземка метет, белая, как глаза у Кидаллы, и вдалеке несчастные огоньки на вахтах мерцают.
В сорок восьмом я как-то летел в Хабаровск на встречу с Томом-контрабандистом, так веришь, Коля, самолеты тогда низко летали, ночью вся земля под крылом желтыми квадратиками была расчерчена, одни больше, другие меньше: на освещение предупредительных зон в лагерях току не жалели. К тому же много строилось новых ГЭС и электрификация всей страны шла как по маслу. Сердце у меня кровью в том полете обливалось: лагерь на лагере, лагерь на лагере, Ты-то ведь сверху ни разу на это безобразие не кнокал, а я тогда нагляделся. Где-то тут, думаю, и твой лагерек, дорогой Фан Фаныч. Приехали. Растрясло меня на колдобинах. Печенка — в одном углу кузова, мочевой пузырь — в другом, в остальных — руки, ноги. Вылезаю. Отдолдонил Он же, он же, он же, он же Харитон Устиныч Йорк… пятьдесят восьмая, через скотоложество с подрывом валютного состояния Родины… по рукам, по рогам, по ногам и тэ дэ. Вышел поглядеть на меня сам Кум — здоровенный хохол. Я ему сходу раскинул чернуху, что числюсь за самим Берией и пусть сделает из этого выводы, так как, — говорю, — ваша псарня создана для моей охраны, ибо меня официально хотят выкрасть пять разведок мира.
— Прошу, — говорю, — нары в правом дальнем углу и в теплом бараке.
Тут кум меня спрашивает:
— Упираться, чума, будешь? Говори сразу!
— Всегда, — говорю, — готов, но надо суток трое оклематься после общего наркоза. А потом гудите громче гудками и бейте, господа, морожеными своими яйцами по заиндевеаой рельсе. На общие, кстати, работы, я сроду не выходил, поскольку, — поясняю, — номенклатура, а вот полное собрание зеркальца революции нашего ясного, Льва Николаевича девяносто томов согласен начисто переписать ровно за двадцать четыре года и шесть месяцев. Полгода, извините, господа, пропало у меня на предварительное тюремное заключение. И если, — добавляю, — можно, то пожалуйста, держите из Иркутского централа какую-нибудь завалящую Софью Андреевну мне в помощницы.
Короче, Коля, так я истосковался в своей третьей комфортабельной по отвратительным человеческим лицам, что растрекался неимоверно. К тому же отогрелся на вахте. Кум на всякий случай кое-что из моего треканья записал. И пришел я в барак веселый оттого, что я живой, руки-ноги кукарекают, небо сияет по-прежнему над головой, земля, хоть и казенная, носить меня продолжает, и главное, самое страшное позади, а впереди что будет, то будет, спасибо тебе, ангел-хранитель, друг любезный, и прости за выпавшее на твою долю трудное дело вырвать такого окаянного человека, как я, из дьявольских лап уныния и смерти!… Вхожу, значит, в барак вместе с кумом Дзюбой! Глаза у него были темнокарие, а белки желто-красные. Он напоследок сказал, что если начну чумить, то он быстро приделает мне заячьи уши, потому что лично расстрелял и заставил повеситься от невыносимости следствия тысячу девятьсот тридцать семь человек в честь того замечательного года и не дрогнет перед тридцать восьмым, хотя ушел вот уж как год в отставку. Пока мы шли в барак по зоне, я успел спросить, были ли среди расстрелянных Дзюбой врагов знаменитые люди? Оказалось, что были. Каменев, Розенгольц, Блюхер, граф Шереметьев, графиня Орлова, сыновья Дурново и, в общем, все больше представители высшего дворянства и священники, а выдвинули его на это дело после того, как он без промаха поразил свою высшую цель — царского сыночка Алешу, оказавшего чекистам сопротивление невинным и тихим взглядом. — Еще, — говорит, — премию мне на проводы дали: вывод в расход составнтеля учебника арифметики Шапошникова и писателя Симонова. — Я говорю: — Не чешите мне уши, гражданин Дзюба, все они живы и на свободе. — А он отвечает, что я, хоть и чума, известная всему миру, но фраер, если не понимаю, что и арнфметик Шапошников и «Жди меня и я вернусь» не настоящие, а заделанные после расстрела в номерной мастерской.
— За что же их, — спрашиваю, — замочили?
Ну, когда Дзюба сказал, что Шапошников в учебнике навредил и дзюбин сын поэтому таблицу умножения третий год выучить не может, а жену Дзюба застукал во время преступной близости с его родным брательником, и патефон в этот момент играл песню Симонова «Жди меня и я вернусь», то я понял, Коля, что Дзюбу пошарили в отставку по «этому делу». Поехал он. Стебанулся, злодей.
Входим в барак. Все встают, как в первом классе, только медленно. Дзюба говорит:
— Вот вам староста, фашистские падлы! Выкладывайте международные арены, пока шмон не устроил, сутки в забое продержу!!! Живо! Смотрю, таранят несколько зэков какие то дощечки и тряпочки с какими-то стрелками и кружочками. Они на этих дощечках и тряпочках, поскольку жить не могли без политики, занимались расстановкой сил на международной арене.
— Сколько можно напоминать, проститутки, что азартные игры запрещены? Фишек не вижу! Живо сюда свои монополии, концерны, картели, колонии, буржуазные партии и так далее… Экономический кризис капитализма опять притырили? Не дождетесь, бляди, нашего поражения, сколько бы вы не тешили себя на нарах! Расстановка сил на международной арене снова в нашу, а не в вашу пользу! Поняли, кадетские хари и эсерские рожи? У нас бомба водородная появилась! Съели, гаденыши?
Ты бы посмотрел, Коля, что стало при этом известии твориться в бараке! Эти зачуханные, опухшие, седые, худыв, забитые, голодные, бледные зэки заплясали от радости, начали трясти друг другу руки, обниматься, целоваться, а один, жилистый такой, с бородкой и в пенсне, слезы вытирает и говорит Дзюбе:
— Да поймите вы, наконец, гражданин надзиратель, что у вас и у нас одна конечная цель — мировая коммуна, и если мы разыгрываем на самодельных международных аренах классовые бои, то это исклюпетельно из желания, чтобы некоторые наши тактические и стратегические задумки стали орудием в борьбе пролетариата против фашизма и капитала. Поймите и то, что мы приподнялись над личными трагедиями, над наветами, над самой страшной для человека нового типа из всех земных мук — мукой отлучения от партии и ее дел. Приподнялись ради веры в объективный ход истории, ради глубокого уважения к несгибаемому слуге Исторической Необходимости Сталину. Отошлите наши труды в ЦЕКА. Товарищи оценят ваш шаг. Вы окажете неоценимую услугу рабочему движению! И разрешите нам передать приветствие партии в связи со взрывом водородной бомбы?
Дзюба на это отвечает:
— Про взрыв, Чернышевский, забудь. Тебе не положено иметь информации. А задумки свои стратегические и тактические давай. Чернышевский по-новой его спрашивает:
— Спасибо. Партийное спасибо. А на наше предложение совершить террористический акт против Тито и его клики пришел ответ?
— Пока нема ответа. Думает партия.
— Странно. Сейчас очень выгодный момент для ликвидации Иуды и превентивного нападения на Югославию. Неужели ЦЕКА не понимает, что ревизионизм должен быть уничтожен в зародыше? Скажите, гражданин надзиратель, проект о внедрении в ряды республиканской партии США и консервативной партии Англии наших товарищей отослан Кагановичу?
— Отослан. Разглядывают его. Прикидывают, что к чему.
— Как мы все-таки медленно чешемся! Как мы привыкли к тому, что время работает только на нас! И еще один вопрос: два года тому назад вы сказали, что наш план объявления Америке зкономической блокады одобрен Сталиным. Как в таком случае обстоят дела?
— Дела обстоят, как говорят, неплохо. На бирже у них паникуют. В половине штатов рабочие объявили безработицу. Пить начали. А как побросали наши послы яду, который ваш этот… ну он еще дуба дал… ага, Хабибулин, то пшеница вся полегла, скот мрет и в Чикаго мясокомбинат прикрыли. Такие дела. Бурлит Америка.
— Вот это — радость! Товарищи! Почтим минутой молчания память настоящего партийного химика Хабибулина. Он не дожил двух дней до победы. Ведь это же кризис мировой капиталистической системы! И опять, Коля, бывшие большевики начали целоваться, а Дзюба говорит:
— Я знаю, Чернышевский, куда ты, пропадлина, гнешь, но мне мозги заебать трудно, Кто их заебет, тот и дня не проживет. Скидывай портки, вставай раком, вертай из заднего прохода фишку мирового кризиса! Вот так! Ты гляди! И национально-освободительные движения ухитрился туда же засунуть! И соцреализм вбил! Вот чума! Староста! Как заметишь, что снова гады не сплят, а силы на аренах восстанавливают, так сходу стучи на вахту! Спать, сволочи! Отбой! Отвалил Дзюба, а Чернышевский, Коля, подходит ко мне и руку протягивает:
— Вы давно с воли, товарищ?