Борис Васильев - Картежник и бретер, игрок и дуэлянт. Утоли моя печали
— Пенсион у батюшки невелик был, — неожиданно начал Руфин Иванович. — А после смерти его и невеликость сия вдвое уменьшилась, поскольку дочери законами не предусматриваются. Стало быть, моя очередь пришла содержать их достойно. А как? От офицерской карьеры высшей волею отлучен. В чиновники идти? Так там воровать придется, иначе концы с концами никак не сойдутся. И я, подумав да рассудив, иную профессию себе выбрал.
Вдруг замолчал и уперся в меня ставшим враз колючим, выжидающим взглядом.
— Какую же, Руфин Иванович? — спросил я, ни о чем не догадавшись, да, признаться, и не желая ни о чем догадываться.
— Я — профессиональный игрок, Олексин, — жестко, с вызовом сказал он. — Дурачков богатых обдираю беспощадно, как липку, на что и существую, и матушку с сестрой безбедно содержу. А теперь уходите, пока опять к барьеру не подошли.
Растерялся я? Да, пожалуй, нет: что-то внутри меня готовым к этому признанию оказалось. Но — встал, руку через стол протянул и сказал:
— Я не чистоплюй, Руфин Иванович, хоть и из состоятельных. И вот вам моя рука.
Дорохов рассмеялся с огромным облегчением, как мне показалось. И руку крепко мне пожал, и обнял крепко.
— Что-то в тебе есть, патриций. Не пойму, что, но сквозь шкуру собственную ты просвечиваешь. Почему я изо всех сил и старался шпагой ее лишь продырявить, чтобы только глубже куда не попасть!..
Ну, посидели мы тогда еще немного — Руфин Иванович уставать начал, и я это заметил, — допили вино под смех и шутки, и я даже решился вопрос, меня мучивший, ему задать:
— А почему вы, Руфин Иванович, тогда, на дуэли, с шестнадцати шагов потребовали обмена выстрелами?
— Что, сурово слишком?
— Сурово, — говорю.
— Проверить их решился, хоть и жестокой могла стать проверка. Но возмущен был, до крайности возмущен. Благородное выяснение отношений в балаган превратили, изо всех сил стараясь друг в друга не попасть. Ну, коли жалеете друг друга или вообще крови избегаете, так принесите взаимные извинения, и дело с концом. Зачем же публичная комедия сия?
— А коли бы пролилась кровь с шестнадцати-то шагов?
— Натура моя половинчатости не выносит, патриций. И очень я тогда, признаться, рассердился. И решил, помнится, настоящую проверку господам дуэлянтам учинить, подозревая, впрочем, что они и с двух шагов промахнуться готовы.
— Возможно, вы правы, — говорю.
Тепло мы с ним распрощались, и я ушел.
Пока до мазанки своей добрался, уже окончательно стемнело. Смутно вижу — вроде лошадь оседланная, а всадника что-то незаметно. Насторожился, шагнул…
Фигура от мазанки отделилась:
— Александр? Это Раевский. Где ты шляешься, когда нужен мне позарез?
— А что случилось, майор?
— Урсула взяли. Прямо в дубравах его…
…Дописал до этого места, уморился, признаться. Только «Записки» эти припрятать успел — матушка на пороге.
— Нежданный гость к тебе, Сашенька.
И входит — Пушкин. Бросился я к нему, обнял.
— Александр Сергеевич! Какими судьбами?
— Твоими, Сашка. — Расцеловались мы. — Как узнал, что тебя едва на дуэли не убили, так и приехал.
Осунувшийся, почерневший даже. И глаза напряженные. Таким и запомнил его: не пришлось нам больше свидеться…
Но мы с ним тогда часок славно посидели, Кишинев вспоминая. А потом он заторопился — путь-то неблизкий — и достает из кармана несколько не по-пушкински аккуратно сложенных листов.
— Надумал тебе подарить, Сашка. Но, извини, с условием, что не только вслух посторонним читать не будешь, но и спрячешь подальше. Это — «Андрей Шенье» со всеми строфами, полностью. Цензура сорок четыре стиха выбросила от «Приветствую тебя, мое светило!» до «Так буря мрачная минет!». Сорок четыре стиха четырьмя строками точек в печати заменили. Ну, а я подумал и решил тебе полный авторский экземпляр преподнести…
(Приписка на полях: …Рассудил я, любезные мои, что обязан включить в сей жизненный отчет свой полный список «Андрея Шенье», поскольку переплелся он с судьбою моею весьма причудливым и странным образом.)
АНДРЕЙ ШЕНЬЕ
Посвящено Н. Н. Раевскому
Ainsi, trist et captif, ma lyre toutefois S'eveillait…
(Так, когда я был печален и в заключении, моя лира все же пробуждалась…)
Меж тем как изумленный мирНа урну Байрона взирает,И хору европейских лирБлиз Данте тень его внимает,
Зовет меня другая тень,Давно без песен, без рыданийС кровавой плахи в дни страданийСошедшая в могильну сень.
Певцу любви, дубрав и мираНесу надгробные цветы.Звучит незнаемая лира.Пою. Мне внемлет он и ты.
Подъялась вновь усталая секираИ жертву новую зовет.Певец готов; задумчивая лираВ последний раз ему поет.
Заутра казнь, привычный пир народу:Но лира юного певцаО чем поет? Поет она свободу:Не изменилась до конца!
«Приветствую тебя, мое светило!Я славил твой небесный лик,Когда он искрою возник,Когда ты в буре восходило.Я славил твой священный гром,
Когда он разметал позорную твердынюИ власти древнюю гордынюРазвеял пеплом и стыдом;Я зрел твоих сынов гражданскую отвагу,Я слышал братский их обет,Великодушную присягуИ самовластию бестрепетный ответ.Я зрел, как их могущи волныВсе ниспровергли, увлекли,И пламенный трибун предрек, восторга полный,Перерождение земли.Уже сиял твой мудрый гений,Уже в бессмертный ПантеонСвятых изгнанников входили славны тени,От пелены предрассужденийРазоблачался ветхий трон;Оковы падали. Закон,На вольность опершись, провозглашал равенство,И мы воскликнули: Блаженство!О горе! о безумный сон!Где вольность и закон? Над намиЕдиный властвует топор.Мы свергнули царей. Убийцу с палачамиИзбрали мы в цари. О ужас! о позор!Но ты, священная свобода,Богиня чистая, нет, — невиновна ты,В порывах буйной слепоты,В презренном бешенстве народа,Сокрылась ты от нас; целебный твой сосудЗавешен пеленой кровавой;Но ты придешь опять со мщением и славой, -И вновь твои враги падут;Народ, вкусивший раз твой нектар освященный,Все ищет вновь упиться им;Как будто Вакхом разъяренный,Он бродит, жаждою томим;Так — он найдет тебя. Под сению равенстваВ объятиях твоих он сладко отдохнет;Так буря мрачная минет!Но я не узрю вас, дни славы, дни блаженства:Я плахе обречен. Последние часыВлачу. Заутра казнь. Торжественной рукоюПалач мою главу подымет за власыНад равнодушною толпою.Простите, о друзья! Мой бесприютный прахНе будет почивать в саду, где провождалиМы дни беспечные в науках и в пирахИ место наших урн заране назначали.Но, други, если обо мнеСвященно вам воспоминанье,Исполните мое последнее желанье:Оплачьте, милые, мой жребий в тишине;Страшитесь возбудить слезами подозренье;В наш век, вы знаете, и слезы преступленье:О брате сожалеть не смеет ныне брат.Еще ж одна мольба: вы слушали стократСтихи, летучих дум небрежные созданья,Разнообразные, заветные преданьяВсей младости моей. Надежды, и мечты,И слезы, и любовь, друзья, сии листыВсю жизнь мою хранят. У Авеля, у Фанни,Молю, найдите их; невинной музы даниСберите. Строгий свет, надменная молваНе будут ведать их. Увы, моя главаБезвременно падет: мой недозрелый генийДля славы не свершил возвышенных творений;Я скоро весь умру. Но, тень мою любя,Храните рукопись, о други, для себя!Когда гроза пройдет, толпою суевернойСбирайтесь иногда читать мой свиток верный,И, долго слушая, скажите: это он;Вот речь его. А я, забыв могильный сон,Взойду невидимо и сяду между вами,И сам заслушаюсь, и вашими слезамиУпьюсь… и, может быть, утешен буду я,Любовью; может быть, и Узница моя,Уныла и бледна, стихам любви внимая…»
Но песни нежные мгновенно прерывая,Младой певец поник задумчивой главой.Пора весны его с любовию, тоскойПромчалась перед ним. Красавиц томны очи,И песни, и пиры, и пламенные ночи,Все вместе ожило; и сердце понеслосьДалече… и стихов журчанье излилось:
«Куда, куда завлек меня враждебный гений?Рожденный для любви, для мирных искушений,Зачем я покидал безвестной жизни тень,Свободу, и друзей, и сладостную лень?Судьба лелеяла мою златую младость;Беспечною рукой меня венчала радость,И муза чистая делила мой досуг.На шумных вечерах, друзей любимый друг,Я сладко оглашал и смехом, и стихамиСень, охраненную домашними богами.Когда ж, вакхической тревогой утомясьИ новым пламенем внезапно воспалясь,Я утром наконец являлся к милой девеИ находил ее в смятении и гневе;Когда, с угрозами, и слезы на глазах,Мой проклиная век, утраченный в пирах,Она меня гнала, бранила и прощала, -Как сладко жизнь моя лилась и утекала!Зачем от жизни сей, ленивой и простой,Я кинулся туда, где ужас роковой,Где страсти дикие, где буйные невежды,И злоба, и корысть! Куда, мои надежды,Вы завлекли меня! Что делать было мне,Мне, верному любви, стихам и тишине,На низком поприще с презренными бойцами!Мне ль было управлять строптивыми конямиИ круто напрягать бессильные бразды?И что ж оставлю я? Забытые следыБезумной ревности и дерзости ничтожной.Погибни, голос мой, и ты, о призрак ложный,Ты, слово, звук пустой…О, нет!Умолкни, ропот малодушный!Гордись и радуйся, поэт:Ты не поник главой послушнойПеред позором наших лет;Ты презрел мощного злодея;Твой светоч, грозно пламенея,Жестоким блеском озарилСовет правителей бесславных;Твой бич настигнул их, казнилСих палачей самодержавных;Твой стих свистал по их главам;Ты звал на них, ты славил Немезиду;Ты пел Маратовым жрецамКинжал и деву-Эвмениду!Когда святой старик от плахи отрывалВенчанную главу рукой оцепенелой,Ты смело им обоим руку дал,И перед вами трепеталАреопаг остервенелый.Гордись, гордись, певец; а ты, свирепый зверь,Моей главой играй теперь:Она в твоих когтях. Но слушай, знай, безбожный:Мой крик, мой ярый смех преследует тебя!Пей нашу кровь, живи, губя:Ты все пигмей, пигмей ничтожный.И час придет… и он уж недалек:Падешь, тиран! НегодованьеВоспрянет наконец. Отечества рыданьеРазбудит утомленный рок.Теперь иду… пора… но ты ступай за мною;Я жду тебя».Так пел восторженный поэт.И все покоилось. Лампады тихий светБледнел пред утренней зарею,И утро веяло в темницу. И поэтК решетке поднял важны взоры…Вдруг шум. Пришли, зовут. Они! Надежды нет!Звучат ключи, замки, запоры.Зовут… Постой, постой; день только, день один:И казней нет, и всем свобода,И жив великий гражданинСреди великого народа.Не слышат. Шествие безмолвно. Ждет палач.Но дружба смертный путь поэта очарует.Вот плаха. Он взошел. Он славу именует…Плачь, Муза, плачь..!
С ТОСКОЮ ЖИТЬ — НЕ ЗНАЧИТ ЖИТЬ ТОСКЛИВО