Марио Бенедетти - Передышка
Пятница, 19 июля
И сегодня не видел. Но мне известно, что Бланка ему сообщила о моем желании с ним поговорить. Эстебану лучше ничего не рассказывать, он ведь довольно жестокий. А может, он уже знает?
Суббота, 20 июля
Бланка подала мне конверт. Читаю письмо: «Старик! Я знаю, ты хочешь говорить со мной, и знаю о чем. Будешь читать мне мораль, а я не могу слушать твои проповеди по двум причинам. Во-первых, мне не в чем себя упрекнуть. Во-вторых, у тебя у самого есть тайная интрижка. Тебя подцепила девочка, я тебя с ней видел, ты, я думаю, согласишься, что это не самый лучший способ сохранять должное почтение к памяти мамы. Это в твоем духе — ты всегда проповедовал нравственность, только не для себя. Мне не нравится твое поведение, а тебе не нравится мое, поэтому лучше мне исчезнуть. Ergo, я исчезаю. Теперь перед тобой открыто широкое поле деятельности. Я совершеннолетний, не беспокойся. К тому же, надеюсь, мой уход сблизит тебя с сестренкой и с братом. Бланка знает все (о подробностях можешь осведомиться у нее), Эстебану я рассказал вчера, зашел днем к нему в контору. Для твоего спокойствия могу тебе сообщить, что он реагировал как истинный мужчина — поставил мне под глазом фонарь. Другим глазом я, однако, в состоянии рассмотреть будущее (не так уж оно скверно, вот увидишь) и кинуть последний прощальный взор на мое милое семейство, столь правильное и безупречное. Привет. Хаиме». Я протянул листок Бланке. Она читала медленно, потом сказала: «Он забрал свои вещи. Сегодня утром». И, вся бледная, поглядела мне в лицо: «А насчет женщины — правда?» «И да и нет, — отвечал я. — Правда, что я связан с одной женщиной, совсем юной. Живу с ней. Но неправда, что я оскорбляю твою покойную мать. Мне кажется, я тоже вправе любить кого-то. И не женюсь только потому, что не уверен, хорошо ли это будет». Наверное, последняя фраза была лишней. Не знаю. Бланка сжала губы. Кажется, она колебалась между привычной дочерней ревностью и простым человеческим сочувствием. «А она хорошая?» — спросила тревожно. «Да, хорошая», — отвечал я. Бланка вздохнула с облегчением, все-таки она еще верит мне. Я тоже вздохнул с облегчением, поняв, что пользуюсь доверием дочери. И тут неожиданно для самого себя я сказал: «Просить тебя познакомиться с ней — это слишком?» «Я сама хотела тебя попросить об этом», — отвечала Бланка. Я промолчал, благодарность комом стояла в горле.
Воскресенье, 21 июля
«Может быть, раньше, когда Наше только начиналось, я предпочла бы замужество. Теперь, по-моему, не надо». Я записываю эти ее слова в первую очередь, потому что боюсь забыть. Вот что она мне ответила. На сей раз я поговорил с ней совершенно откровенно, мы обсудили возможности нашего брака со всех сторон. «Еще до того, как я пришла сюда, в эту квартиру, я поняла, что тебе тяжело говорить о женитьбе. Ты только один раз произнес это слово, тогда, у дверей моего дома, и я от души тебе благодарна. С того дня я поверила в тебя, в твою любовь. Но согласиться на брак не могла, получалась какая-то фальшь, и на ней строилось бы наше будущее, которое стало теперь настоящим. Если бы я согласилась, тебе пришлось бы ломать себя, через силу принимать решение, для которого еще не приспело время. И тогда я сломила себя, ведь я же, естественно, в себе была уверена больше, чем в тебе. Я знала, что, даже сломив себя, не стану на тебя досадовать; а если бы тебе пришлось это сделать, ты, может быть, стал бы сердиться на меня немного. А теперь все позади. Я — падшая. Есть что-то варварское в женщине, вечно стоящей на страже своего целомудрия, а уж если она решится его потерять, так не раньше, чем получит все необходимые гарантии. Когда же так называемое «падение» позади, начинаешь понимать, что все это бредни, старые сказки, выдуманные с одной лишь целью — подцепить мужа. Вот поэтому-то я и не думаю, что для нас с тобой брак — лучший выход. Самое важное, чтобы нас что-то связывало, это «что-то» существует, ведь правда? Так вот, не кажется ли тебе, что пусть лучше нас связывает то сильное, смелое, прекрасное, которое воистину существует, а не какая-то запись да нудная официальная речь пузатого чиновника. К тому же у тебя дети. Я не хочу бороться за тебя с тенью твоей жены, не хочу, чтобы твои дети ревновали ко мне вместо матери. И наконец, о твоем страхе перед временем: ты боишься, что станешь старым и я начну глядеть по сторонам. Не надо, не бойся. То, что я больше всего в тебе люблю, не подвластно времени». Она говорила спокойно, говорила не совсем то, что думала, а скорее то, чего я ждал и желал. Но как радостно было ее слушать.
Понедельник, 22 июля
Я старательно подготовил встречу, но Авельянеде не сказал ничего. Мы сидели в кондитерской. Редко бываем мы где-нибудь вместе. Она всегда нервничает, беспокоится, как бы нас не увидел кто-либо из конторы. Я говорю, что рано или поздно это все равно должно произойти. И потом, не можем же мы постоянно сидеть взаперти в своей квартире. Я поднял глаза от чашки, и Авельянеда сразу перехватила мой взгляд. «Кого ты увидел? Кто-нибудь оттуда?» «Оттуда» означает из конторы. «Нет, не оттуда. Пришел человек, который хочет с тобой познакомиться». Она страшно встревожилась, и на минуту я пожалел, что устроил все это. Проследила за моим взглядом и, прежде чем я успел сказать хоть слово, узнала Бланку. Значит, дочь все-таки на меня похожа. Я помахал Бланке, и она подошла — красивая, веселая, добрая. Я ощутил отеческую гордость. «Бланка, моя дочь». Авельянеда протянула руку. Рука дрожала. Бланка была на высоте: «Пожалуйста, не волнуйтесь. Это я хотела познакомиться с вами». Тем не менее Авельянеда никак не могла прийти в себя. В страшном волнении пробормотала она: «Господи боже мой! Не могу себе представить, неужто он говорил с вами обо мне? Не могу себе представить, вы хотели со мной познакомиться. Простите, вы, наверное, думаете бог знает что…» Бланка всячески старалась ее успокоить, я тоже. И все же я уловил какую-то ниточку взаимной симпатии, протянувшуюся между ними. Они почти одного возраста. Разница небольшая. Авельянеда постепенно успокаивалась, уронила, однако же, пару слезинок. А через десять минут они уже мирно и безмятежно беседовали. Я слушал. Я познал новую радость — они здесь обе, рядом со мной, две женщины, которых я люблю больше всего на свете. Авельянеда горячо настаивала, чтобы я проводил дочь.
Расстались. Мы с Бланкой прошли пешком несколько кварталов под моросившим дождем, потом сели в автобус. Дома Бланка меня обняла, обычно она не слишком щедра на ласки, так что это объятие я не забуду. Прижалась щекой к моей щеке, сказала: «Она мне понравилась по-настоящему. Я и не думала, что ты способен сделать такой удачный выбор». Я почти не ужинал и поскорее лег. Устал так, будто целый год камни ворочал. Но какое это имеет значение?
Вторник, 23 июля
Со вчерашнего дня, когда мы с Бланкой ушли из кондитерской, я не видел Авельянеду. Сегодня рано утром в конторе она подошла к моему столу с двумя скоросшивателями, спросила что-то. Мы всегда очень осторожны на работе (до сих пор никто ни о чем не догадывается). Но сегодня я взглянул на нее внимательно. Хотел знать, как она себя чувствует, не сердится ли, что я подстроил ей вчера ловушку. Она смотрела серьезно, очень серьезно, лицо почти совсем не подкрашено. Я ответил на ее вопрос, объяснил, что надо сделать. Вокруг были люди, мы не могли сказать друг другу ни слова. Отходя, она положила на мой стол две чековые книжки, а под ними листок, на котором было нацарапано: «Спасибо».
Пятница, 26 июля
Восемь часов утра. Завтракаю в «Тупи»[14]. Одно из моих величайших удовольствий. Сажусь возле окна, выходящего на Площадь. Идет дождь. Еще того лучше. Я научился любить это легендарное чудище — дворец Сальво. Не зря же его изображают на открытках для туристов. Можно сказать, что дворец выражает наш национальный характер — грубый, безвкусный, тяжеловесный, милый. До того он некрасив, до того безобразен, что приводит в хорошее настроение. Я люблю «Тупи» в эти часы, совсем рано, когда еще не набежали сюда гомосексуалисты (я забыл о Хаиме, какой ужас!) и только кое-где за столиками сидят одинокие старики, почитывают «Диа» или «Дебате» и наслаждаются. Большинство из них — пенсионеры, которые никак не могут отвыкнуть подниматься ни свет ни заря. А я, когда выйду на пенсию, тоже буду по-прежнему ходить в «Тупи»? Или привыкну валяться в постели до одиннадцати, словно какой-нибудь начальственный сынок? По-настоящему следовало бы делить общество на классы в зависимости от того, кто в котором часу встает. А вот и Бьянкамано, беспамятный официант, наивный и искренне благожелательный. В пятый раз заказываю я ему полпорции кофе с молоком и рогалики, и наконец он приносит большую чашку кофе и крекеры. И так он старается, от всей души, что я сдаюсь. Опускаю один за другим кусочки сахара в чашку, а Бьянкамано стоит возле и рассуждает о погоде и о работе. «Оно конечно, что хорошего, коли дождь идет, а только я говорю: сейчас ведь у нас зима или как?» Я соглашаюсь, в самом деле нет никакого сомнения в том, что сейчас зима. Господин, сидящий в глубине зала, зовет Бьянкамано, господин чрезвычайно рассержен, ему Бьянкамано тоже принес совсем не то, что он заказывал. Только господин отнюдь не намерен сдаваться. А может быть, он аргентинец, приехал сюда на недельку по делам, заработать малую толику, и не знает наших обычаев. Далее следует второе отделение моего праздника — чтение газет. Случается, я покупаю их все. У каждой свое лицо, и мне доставляет удовольствие различать их. Стилистические выкрутасы «Дебате», благопристойное ханжество «Паис», пестрая смесь самых разных сведений, изредка разбавляемая антиклерикальными выпадами, — «Диа», толстенная «Маньяна», какие они все разные и какие одинаковые. Ведут сложную игру, хитрят, намекают, переходят из одного лагеря в другой. А на деле едят из одного корыта, врут да обманывают, тем и кормятся. А мыто читаем да верим, голосуем, спорим, и главное — не помним, ничего не помним, как идиоты. Вчера газета писала прямо противоположное тому, что пишет сегодня, а мы не помним; сегодня в газете яростно защищают человека, которого вчера обливали грязью, а мы не помним; но еще хуже то, что человек этот доволен, он горд поддержкой прессы. Вот почему я предпочитаю откровенное безобразие дворца Сальво — он всегда был уродом, он нас не обманывал, он высится здесь, в самом людном месте города, вот уже тридцать лет, и все мы, местные и приезжие, поднимаем глаза, дабы почтительно охватить взором все его уродство. А чтоб читать газеты, глаза приходится опускать.