Питер Кэри - Кража
Брат говорит, я сам навлекаю на себя неприятности, но разве я сам ударил себя сзади? А уж меня ударили, пришлось поразить нападающих своим стулом. НЕ МОГУ ПОЗВОЛИТЬ ИМ ПРОДЕЛАТЬ СО МНОЙ ЭТО. НЕ СТАНУ ЖДАТЬ, ПОКА ИИСУС ЗАСТУПИТСЯ ЗА МЕНЯ. Бандиты полетели во все стороны, завывая, словно дворняжки, вомбаты и опоссумы, потерпевшие поражение похитители пудинга. Мне известно, что никто из них не подавал жалоб и не выдвигал обвинений и не было бы никаких проблем, если б не тот НЕДРУЖЕЛЮБНЫЙ МАТРОС, иначе с чего бы полиция ждала меня на Пристани. Копы стали спрашивать, почему у меня одежда и стул в крови.
Все хорошо, что хорошо кончается: к полуночи я уже спал в своей постели. Марлена Лейбовиц отмыла мой стул «виндексом». А Мясник назвал меня бременем и крестом, Господи Боже ты мой, ЮРОДИВЫМ, ходячей катастрофой.
19
Ничего, кроме пластыря, под рукой не оказалось, но в избытке имелось виски «Корио», чтобы промыть окровавленный подбородок моего братца, туалетная бумага прилипала к его щетине, расцветала пушистыми белыми лепестками, как овечья шерсть, зацепившаяся за колючую проволоку. Пока Марлена ласково обирала эти белые почки, я и думать забыл о том, украла она картину или нет, — да пусть хоть государственный банк ограбит. Разумеется, мы уже занимались «любовью», но это было важнее: Хью перестал быть препятствием для моего счастья, наоборот, он выжимал из нее все, что было — и остается — в ней самого привлекательного: ее страстное сочувствие всякой странности, заброшенности, неуместности.
О том, как это нежное сердце должно было сочувствовать бедолаге Оливье Лейбовицу, я пока не задумывался. Сказать правду? Я вовсе позабыл про него. Словно подросток, без руля и без ветрил, я и не помышлял, куда приведет меня глупое сердце, не понимал, что разбушевавшаяся кровь выплеснется на все, что я нарисую, на то, как я буду жить, и даже на то, где мне предстоит умереть. Что произойдет, если я окажусь втянут в смертоносную орбиту Комитета по наследию Лейбовица, я тоже не гадал. Я был влюблен.
Вскоре Жан-Поль выскажет догадку, будто моя связь с Марленой вызвана «исключительно» желанием попасть на выставку в Токио. Все мои так называемые «друзья» с их глубокими познаниями в психологии, от которых удавиться хочется, подозревали то же самое, но если б они хоть раз увидели, как прекрасная рембрандтовская женщина приподнимается на цыпочки, чтобы заклеить темные ссадины на лице Фальстафа, они бы поняли все ее дальнейшие поступки — ну, хотя бы часть их.
Вскоре мы все втроем уснули на полу, я прижимал Марлену к груди, а Хью в трех шагах от нас храпел, как испорченная канализационная труба. Всю ночь она приникала к моему плечу, такая доверчивая, спокойная, тихая, даже во сне милая и добрая, вопреки нажитой ею репутации. Западный ветер дул до раннего утра, тряс рамы, гнал тучи, то и дело заслонявшие округло серебрившуюся луну. Наутро все стихло, и я увидел перед собой сперва морскую синеву, потом ультрамарин — ее широко раскрытые глаза, и небеса грязного Сиднея, с которых сдуло всю мерзость.
У нас не было душа, но моя возлюбленная сполоснулась холодной водой из-под крана и вновь засияла совершенством. Ей было двадцать восемь лет. И мне когда-то было столько же, я был любимцем Сиднея, когда-то, много лет назад.
На Сассекс-стрит имелось подвальное кафе, которое я вычеркнул из-за склонности Хью впадать в клаустрофобию. Но тут мой израненный братец с удовольствием расползся задницей по фальшивой леопардовой шкуре сиденья.
— Блинчик, — потребовал он, барабаня обкусанными ногтями по прилавку. — Два блинчика с шоколадом.
Пока Хью размазывал завтрак по рубашке, я заказал три большие кружки кофе. Марлена сразу же перешла к делу.
— Дай мне телефон этого типа.
— Какого?
Который купил твою картину.
— Зачем?
— Чтобы ты получил ее обратно, малыш!
Американки!
— Ох ты! — зашептал мне Хью, воспользовавшись моментом, пока она отошла позвонить. — Держись за нее. Господи Боже! — И поцеловал меня в щеку, придурок.
Вернулась Марлена, озорно морща верхнюю губу.
— Ланч! — возвестила она. — «Скоро-Суси» на Келлетт-стрит.
Она допила кофе, сахарная пенка покрыла только что упомянутую мной верхнюю губу. В прищуренных глазах сверкало торжество, и я запаниковал: кто ты, Чудо-Баба? И где твой окаянный муженек?
— Ох, Мясник! — Она провела пальцем по моей верхней губе.
— Тебе не пора на работу?
— Надо прихватить старые каталоги «Мицукоси» из моей квартиры, — сказала она. — Хочешь, поехали вместе, они тебе понравится. Если останется время, заглянем в участок и поговорим с этим подлым копом. Мы получим обе твои картины сегодня же.
— Получим?
— Непременно.
Как выяснилось, жила она в здании довоенной постройки в конце Элизабет-Бэй-роуд: лифта нет, разбитая цементная лестница, но сверху, в качестве приза, открывается вид на всю гавань. Будь вы сиднейским художником, вы бы уже знали подобные места, Башни Готэма, Вазелиновые Высоты, с тараканами-пруссаками, уделанными кухнями, декоративной плиткой, амбициозными людьми искусства. Но этот визит отличался от всех прежних, и когда Хью устремился наверх, сбивая своим стулом последнюю краску с зеленых перил, я представил себе, наконец, встречу с мужем-рогоносцем, до той поры остававшимся в моих глазах младенцем у обнаженной материнской груди. Входная дверь толстого серого металла хранила недавние следы насильственного вторжения. Внутри не обнаружилось никаких следов этого мужчины, ничего, связанного с сыном Жака Лейбовица, никаких принадлежащих ему предметов, за исключением подписного экземпляра «Ралли» и ободранного, наполовину съеденного персика, брошенного возле кухонной раковины в добычу муравьям. От этой улики Марлена Лейбовиц поспешила избавиться, и я услышал, как плод, словно пьяный опоссум, шмякнулся о капустное дерево, пролетев предварительно мимо каучуконосов.
— Это же персик! — поразился Хью.
— Персик, — подтвердила она, приподымая брови, намекая: понятия ни о чем не имею. Хью подбежал к окну кухни, я побоялся, как бы он не врезался во что-нибудь стулом, перехватил его, началась возня, чересчур яростная — Хью ревнует, сообразил я — и пока я усаживал его на безопасное место посреди комнаты, наша хозяйка достала из покосившегося комода, который, похоже, недавно взломали, стопку глянцевых каталогов.
— Все, можно идти.
— Здесь очень мило, — провозгласил Хью, сцепив израненные руки на мощном лоне. — Так чисто.
Чисто и непривычно, почти нет следов того, что мы называем искусством. Только ваза от Клэрис Клифф,[34] разбитая, кое-как склеенная, да мелкая серая речная галька, выложенная рядком на книжной полке.
— Почти все наши вещи на складе.
«Наши»?
— Мы уезжали в большой спешке. Оливье приехал сюда защитить клиента от местных браконьеров.
И где же он сейчас? — но я не мог задать этот вопрос.
Брат с интересом обернулся к ней.
— Кто здесь живет?
— Что?
— Кто здесь живет?
— Сумасшедшие всякие, — ответила она. — Давайте скорее! Нам пора.
20
В Болоте жизнь текла медленно, как мне помнится, тоже, конечно, не ФУНТ ИЗЮМУ, пронзительный ветер с Пентлэнд-Хиллз и холодный дождь всю зиму, четыре раза меня бил по шее град, не говоря уж об изморози на лобовом стекле «воксхолл-кресты», словно россыпь мелких алмазов промозглой ночью. Последнее выражение принадлежит Мяснику, и эта ПОЭТИЧЕСКАЯ ВОЛЬНОСТЬ была непростительной, все тут же решили, что принадлежит она Немецкому Холостяку. Россыпь, блядь, алмазов, сказал папаша, такая уж у него привычка, злился он, когда пивную к шести часам закрывали. Ко дню рождения Черепа Мясник в тот раз сделал собственного изобретения размораживатель с резиновыми присосками, Господи спаси, посадил аккумулятор «воксхолла», на том, как говорится, и КОНЧИЛСЯ МЕДОВЫЙ МЕСЯЦ. Россыпь, блядь, алмазов, повторил отец. Затрахайте меня вусмерть — алмазов!
Не всегда идеальная жизнь, признаю, но спокойная, пристойный зазор от одного события до другого, как расстояния между муравьями, чинно шествующими по тропинке. От Дарли до Коймадаи встречается то разлагающийся опоссум, то миксоматозный кролик. Мясные мухи тикают на кустах. За все эти годы шершавый голос отца так и не смолк.
Вот в чем смысл: дайте передохнуть в промежутке, и мы справимся с чем угодно.
Но Сидней, Господи Боже, как КИТАЙСКИЕ ПЕТАРДЫ в день Гая Фокса,[35] бум-бум-бум, без остановки, от взрывов у меня долгие мышцы электрифицируются, я бы предпочел провести воскресенье в Бахус-Блате, когда мама плакала в своей комнате, А КОГДА ПРИХОДИТ ВЕЧЕР, НЕ ОТВАЖИВАЙСЯ СУЛИТЬ СЕБЕ РАССВЕТ. Медленно текло время в те дни, делать нечего, украсть кубик из ледника и следить, как он просачивается сквозь ткань кармана. Воскресный сумрак, муравьи ползут по дорожке вниз, в канаву, что они-то думают про солнечный свет и тень и фары на шоссе в Балларэт?