Шарль Левински - Геррон
Потом я просыпаюсь, и сердце у меня бешено колотится.
Такие же сны у меня были и тогда, когда я вновь очутился в Берлине, приехав в отпуск по ранению. В то время еще действовало правило, что контуженому давали отпуск на родину. Позднее, когда экономить приходилось на всем, стали экономить и на этом.
Не надо было мне ехать.
На Клопшток-штрассе я попал не в ту пьесу. Мне пришлось играть роль, которую я не учил. Несколько ролей сразу, и ни к одной из них я не был готов.
Папа, все еще пребывая в патриотической фазе, хотел видеть меня героем войны. Не давал мне снять униформу даже на пять минут. Когда я садился завтракать, на столе уже лежала наготове „Фоссише цайтунг“, сложенная так, чтобы я первым делом мог прочитать сводки с фронта. Если там было напечатано, что дирижабль сбросил бомбу на Париж — на твердыню Парижа, как тогда говорили, — папа по-свойски спрашивал меня:
— Ну, мальчик мой, когда же мы туда войдем?
„Мы“, говорил он. Тем подражательно-бодрым тоном, который ему совсем не шел.
Если бы я стремился ему угодить, мне пришлось бы беспрерывно изображать бравого вояку. Я каждый вечер сопровождал бы его в пивной погребок, где он с недавнего времени регулярно встречался с другими отечественными швейниками. И он бы там всем представлял своего дрессированного танцующего медведя. „А вот и мой храбрый сын, — говорил бы он. — Он воюет под Ипром и задает жару этим томми“.
Он не мог понять, почему я не хочу с ним пойти.
А для мамы все должно было идти так, как было до войны. Обстоятельства отняли у нее маленького мальчика, и когда она вновь обрела его, ей хотелось его побаловать. Всеми теми вещами, какие любят маленькие мальчики. Воскресный десерт она ставила передо мной по три раза на дню. Она предпочла бы кормить меня с ложечки. Удивительно, как она не купила мне вторую игрушечную железную дорогу.
Она хотела как лучше, а я даже не мог обрадоваться, чтобы сделать ей приятно.
Я больше не был тем Куртом Герсоном, который только что сдал выпускные экзамены. Мне все еще было семнадцать, да, но я стал другим. Не жестче, не крепче и уж никак не умнее. Я просто не подходил больше для старой роли.
Лучше бы мне было остаться на фронте.
Тошнее всего было их любопытство. Они хотели как лучше — и было невыносимо.
— Ну расскажи же, как там? Ну расскажи!
Что я должен был им рассказать? Что есть список длиной в несколько страниц, о котором нам, простым солдатам, не полагалось знать, но который мы знаем наизусть? В котором детально расписано, какие ранения делают человека непригодным для фронта. Список возвращения домой по ранению. В нем значились не только очевидные случаи — без ног или слепой, — но и разные уловки, которые были для нас куда важнее. Например, отсутствия одного пальца недостаточно, чтобы сделать из солдата гражданского. За исключением указательного пальца правой руки. Без двух пальцев требовалась проверка: а нельзя ли и без них исполнять обязанности повседневной службы без особого урона? Но потерять три пальца — ах, три пальца! — это была удача. Большое везение. Просто тур танго. Не знаю, почему его так называли. Может, потому, что танцуешь от радости, когда ранение достаточно для того, чтобы вернуться домой.
Может, надо было рассказать это папе? Тогда как ему хотелось слышать героические байки?
И мама, которая пичкала меня сладостями. Рассказать ей про полбуханки хлеба, которая нашлась при убитом и которую мы разделили на три равные части, отрезав только совсем тонкий краешек — там, где корка была испачкана кровью? Надо было рассказать ей это?
Я бы только испортил ей аппетит.
Первые два дня я просто молчал.
— Дайте мне немного отдохнуть, — сказал я.
Но я был человек театра, уже тогда, хотя еще совершенно не знал об этом. Поставь меня на сцену без текста — и я начну импровизировать. И я придумывал истории, безобидные мелкие происшествия, которых на самом деле никогда не было, а если и были, то не такие, какими я их изображал, зато они соответствовали ожиданиям моих слушателей. Хотели бульвар, пусть получат бульвар.
Одного персонажа, которого я выдумал для них, я помню до сих пор. Только что назначенный фельдфебель-лейтенант, смехотворный тип, ни рыба ни мясо — что-то среднее между унтер-офицером и офицером. Этого рыцаря печального образа, которого на самом деле никогда не существовало, я заставлял спотыкаться о шпагу, которая теперь была частью его парадной формы и к которой он не привык. Изображал пантомимой, как он встречает настоящего лейтенанта, которому автоматически собирается отдать честь, и как его рука останавливается на полпути к фуражке, потому что он вспоминает, что теперь ведь это не обязательно.
Папа громко смеялся, а мама, воспитанница пансиона, прикрывала рот ладонью и говорила:
— Но Курт!
На аплодисменты быстро подсаживаешься, и я изобретал и другие безобидные фронтовые анекдоты. Про найденную в английском окопе банку консервированной солонины, в которой застряла пуля, и тут же один камрад сломал об нее зуб. Про старую деву, которая связала напульсники двадцати разным солдатам и в каждый пакет вложила брачное предложение. Я был на высоте. Родители всему верили. Война, которую я им изображал, подходила к духоподъемным статьям всех Алеманов, какие только писали тогда для газет.
И хотя я знал, что мои истории не имеют ничего общего с действительностью, на меня самого они действовали благотворно. Я инсценировал мир, подправляя его, и одновременно сидел зрителем на собственном спектакле. Наслаждался театром, который разыгрывал перед другими.
„Люди хотят забыть повседневность“. Это было девизом и в Вестерборке. Девиз годился не только для тех, кого развлекали, но и для тех, кто развлекал. Хорошо придуманная ложь убеждает самого лжеца не меньше, чем обманутого.
Я всю мою жизнь был хорошим шутом.
Должно быть, уже вечер. Ольга принесла с раздачи еды мою порцию и поставила передо мной на ящик из-под маргарина. Коротко улыбнулась мне и снова ушла, не сказав ни слова. Не хочет мешать моим раздумьям.
Она обходится со мной как с больным. Почему меня так бесит ее деликатность?
Сегодня порция ноль четыре. Четыре децилитра. Иногда — в хорошие дни — бывает ноль пять.
Знаменитый терезинский суп. Из экстракта чечевицы. Омерзительная слизь. Ничего другого сегодня не дали.
Бывает, идешь с раздачи со своим котелком, а по дороге стоят старики и спрашивают:
— Вы будете доедать ваш суп? А то бы мы забрали, если вы не хотите.
Они знают, что многие не могут заставить себя его проглотить. Неправда, что голод лучший повар. Он здесь единственный.
Если повезет, ингредиенты разварены так, что и не различишь. А если не повезет, то различаешь.
Но это суп, а я голоден. Голоден мой организм.
Запах варева вызывает у меня дурноту, но вместе с тем во рту у меня текут слюнки. Nervus vagus отсылает свои сигналы. Желудок начинает вырабатывать кислоту. Голод.
Суп.
С тех пор как я в Терезине, я понимаю Пауля с его кенигсбергским говяжьим рубцом. Воспоминание о былых вкусностях может быть утешительным. Я тоже иногда фантазирую во сне о дедушкином майонезе из лосося. Единственная форма онанизма, которая мне осталась.
Не один я такой. Некоторые здесь проводят целые часы, обсуждая рецепты блюд, которые им уже никто никогда не приготовит. Обмениваются ими — как мы в гимназии обменивались неприличными французскими открытками. Находят их такими же возбуждающими. Ольга рассказывала мне про двух женщин, которые чуть не подрались, не сумев прийти к согласию, нужен ли для заливного карпа сахар или нет.
Заливной карп. Никогда не пробовал. Папа не терпел на столе ничего, что казалось ему чересчур жидковским. Пробел в моем образовании, который теперь уже не восполнишь.
В Вестерборке Макс Эрлих, который не чурался даже неудачных шуток, говорил в своем конферансе:
— Здесь, в лагере, сборник рецептов — ценная наука для пустого брюха.
Люди ужасно смеялись, но они там смеялись любой остроте. Каждая могла стать последним шансом повеселиться. Надо бы — в противовес сборнику рецептов — как-нибудь систематизировать голод. Со всеми его подвидами. От небольшого аппетита до прожорливости. От „кусочек я бы еще осилил“ до „если сейчас не найдется чего-нибудь пожевать, я сойду с ума“.
Д-р Шпрингер рассказывал мне про одного пациента, который умер от голода из-за собственной прожорливости. Отковыривал оконную замазку и поедал. Замазка забила ему пищевод.
В Вестерборке тоже был один такой — коммерсант с сардинами в масле. Он исхитрился протащить в лагерь целый чемодан консервов и продавал их втридорога. До тех пор, пока его имя не появилось в списке на ближайший депортационный транспорт. Тогда он всю ночь напролет просидел на нарах, вскрывая одну банку за другой. Сардины съедал, масло выпивал. Никому не давал ни кусочка. Жрал, и блевал, и снова жрал. А потом перерезал себе вены острым краем консервной банки. Но это ему не помогло. Они затолкали его в вагон перевязанного.