Марио Варгас Льоса - Похождения скверной девчонки
— В Париже ты жил как и подобает типичному сотруднику ЮНЕСКО, — подшучивал надо мной Хуан, — как и подобает пуританину из Мирафлореса. Но спешу тебя заверить: и в Париже есть много мест, где царит такая же свобода, что и здесь.
Он, конечно, был прав. Моя парижская жизнь в общем и целом была довольно скромной. Даже в те периоды, когда не было контрактов, я тратил выпавшее мне свободное время не на гульбу и кутежи, а на уроки русского языка с частным преподавателем. Я уже мог переводить с русского, но пока не чувствовал себя в языке Толстого и Достоевского так же уверенно, как в английском и французском. Русский я полюбил и читал на нем больше, чем на двух других. Внезапные поездки в Англию на выходные, ночи с музыкой, травкой и сексом в swinging London внесли заметные перемены в то, что до сих пор было (и будет в дальнейшем), в общем-то, очень аскетичной жизнью. Но благодаря лондонским уик-эндам, которыми я сам себя премировал после завершения работы по очередному контракту, и благодаря Хуану Баррето я словно бы стал другим человеком: танцевал так же, как эти растрепанные босоногие юнцы, курил травку или жевал пейотль[56] и почти всегда завершал ночь с какой-нибудь случайной партнершей, при этом любовью мы часто занимались в самых неподходящих местах — под столом, в мужском туалете или в саду. Девушки порой бывали совсем юными, но мы иногда не успевали обменяться даже парой слов, и я тотчас забывал имя мимолетной подружки.
С самой первой нашей встречи Хуан всегда настаивал, чтобы я, приезжая в Лондон, останавливался в его pied-à-terre в Эрлз-Корт. Сам он там появлялся редко, потому что все время проводил в Ньюмаркете, рисуя лошадей, то есть перенося их из реальности на полотно. По его словам, я окажу ему услугу, если соглашусь пожить у него и буду хоть изредка проветривать квартиру. А если он сам приедет в Лондон, то и тут проблем не возникнет — всегда найдется место в доме миссис Стабард, она ведь по-прежнему держит для него спальню. В самом крайнем случае можно поставить раскладушку и переночевать вдвоем в одной комнате. Он так уговаривал меня, что я в конце концов согласился. Деньги он брать, разумеется, отказался, поэтому я старался отблагодарить его, привозя из Парижа то бутылку хорошего бордо, то несколько баночек pâté de foie,[57] при виде которых у него радостно загорались глаза. Хуан, кстати сказать, уже не был тем хиппи, что когда-то проповедовал вегетарианство и придумывал себе невиданные диеты.
Мне очень нравился Эрлз-Корт, но не меньше я полюбил и его фауну. В этом районе воздух был напитан молодостью, музыкой, безалаберной жизнью, каким-то несокрушимым простодушием, желанием жить одним днем, забыв о нравственных нормах и условных ценностях, стремясь к удовольствиям, никак не связанным со старым буржуазным мифом о счастье — то есть с деньгами, властью, семьей, прочным положением и успехом. Здешние обитатели находили для себя счастье в простых и пассивных формах существования: музыке, искусственных райских кущах, случайных соитиях и абсолютном безразличии ко всему остальному, в том числе и к проблемам, сотрясающим общество. Исповедуя безмятежный, миролюбивый гедонизм, хиппи никому не причиняли зла, но и не брали на себя роль апостолов, не пытались убедить или привлечь в свои ряды тех, с кем порвали, выбрав иной образ жизни. Хиппи хотели одного — чтобы их оставили в покое, чтобы им не мешали жить в плену непритязательного эгоизма и психоделических снов.
Я знал, что никогда не стану таким, как они, хотя и считал себя человеком, свободным от предрассудков. Знал, что никогда не смогу чувствовать себя в своей тарелке, если отпущу волосы до плеч и наряжусь в нелепые накидки, пестрые рубашки с бусами и буду участвовать в коллективных оргиях. Но я испытывал великую симпатию и даже печальную зависть к этим мальчикам и девочкам, совершенно бездумно исповедовавшим мутный идеализм, который диктовал им правила поведения, и умевшим не думать о неминуемых на этом пути опасностях.
В те годы — как и многие годы спустя — сотрудники банков, страховых и финансовых компаний Сити выглядели вполне традиционно: брюки в полоску, черный пиджак, котелок и непременный черный зонт под мышкой. Но на улочках, застроенных двух— трехэтажными домами, и на задворках Эрлз-Корт можно было увидеть публику, наряженную словно на карнавал, а иногда и в настоящие лохмотья, часто разгуливающую босиком. За всем этим надо было уметь рассмотреть самые изощренные эстетические идеи, требовавшие непременно сочетать кричащее и экзотическое с деталями смешными и по-детски озорными. Я был очарован своей соседкой Мариной, колумбийкой, приехавшей в Лондон учиться танцу. У нее жил хомяк, который то и дело забегал в квартирку Хуана, — я ужасно пугался, когда он забирался ко мне в постель и засыпал, устроив себе гнездо в простынях. Марина жила в постоянном безденежье и не могла похвастаться богатым гардеробом, но тем не менее никогда бы не позволила себе дважды одеться одинаково: она появлялась то в огромном комбинезоне, водрузив на голову мужской котелок, то в мини-юбке, которая совсем-совсем ничего не закрывала и только разжигала фантазию прохожих.
Однажды я встретил ее у станции метро «Эрлз-Корт»: она стояла на ходулях, и лицо ее представляло собой Union Jack — британский флаг, намалеванный от уха до уха.
Многие хиппи — пожалуй, даже большинство — раньше принадлежали к среднему классу или к верхушке общества, то есть их бунт был направлен против семьи, против упорядоченной жизни родителей, против того, что они сами называли ханжеством пуританских устоев, обычаев и социальных фасадов, за которыми взрослые прятали свой эгоизм, островное мировосприятие и полное отсутствие воображения. Мне были симпатичны их пацифизм, тяга к природе, вегетарианство, усердный духовный поиск, который мог бы поднять на новую высоту отказ от материального мира, разъеденного классовыми, социальными и сексуальными предрассудками, — с этим миром они не желали иметь ничего общего. Но любые протесты хиппи носили анархический и спонтанный характер, они плыли без руля и без ветрил и, главное, без собственных оформленных идей, потому что хиппи — по крайней мере те, с кем я был знаком и кого наблюдал вблизи, — хотя и твердили о своей любви к поэзии битников (Аллеи Гинзберг устроил на Трафальгар-сквер вечер, где декламировал стихи, пел и танцевал индийские танцы, и там собрались тысячи молодых людей), на самом деле читали очень мало или не читали вовсе. Их философия опиралась не на мысли и разум, а на чувства и эмоции — на feeling.[58]
Однажды утром, когда я находился в квартирке Хуана и занимался весьма прозаическим делом — гладил рубашки и трусы, которые выстирал в прачечной-автомате, — кто-то постучал в дверь. Я открыл и увидел с полдюжины бритых наголо парней в высоких ботинках, коротких брюках и кожаных куртках военного покроя, у некоторых на груди висели наградные кресты и медали. Они спросили, не знаю ли я, как найти паб «Свэг энд тейлз». Я объяснил, что он за углом. Так я впервые увидел skin heads (бритоголовых). С тех пор их банды время от времени совершали набеги на наш район, иногда вооруженные палками, и благодушным хиппи, разложившим на тротуарах свои подстилки, а на них — всякие ремесленные безделушки, приходилось спасаться, бросаясь врассыпную, — некоторые несли на руках младенцев, — потому что скины дико ненавидели хиппи. Ненавидели не только образ их жизни, это была еще и классовая вражда: громилы, играющие в эсэсовцев, происходили из рабочих кварталов и маргинальных слоев и воплощали особый тип протеста. Они стали исполнять роль ударной силы в крошечной расистской партии — The National Front,[59] требовавшей высылки из Англии всех негров. Их кумиром был Энох Пауэлл, член парламента от консерваторов, который в своей скандальной речи дал апокалипсический прогноз: «Реки крови прольются в Великобритании, если не преградить путь иммигрантам». С появлением скинов в нашем районе возникло напряжение, произошло несколько драк, но, если честно сказать, не так уж много. Что касается меня, то все мои кратковременные наезды в Эрлз-Корт были очень приятными. Это почувствовал даже дядя Атаульфо. Мы писали друг другу довольно часто, я рассказывал ему о своих лондонских впечатлениях, а он жаловался на экономические беды, которые военная диктатура Веласко Альварадо обрушила на Перу. В одном из писем он заметил: «Как вижу, ты очень хорошо проводишь время в Лондоне, в этом городе ты явно чувствуешь себя счастливым».
В нашем районе расплодились вегетарианские кафе и рестораны, а также заведения, где подавали любые сорта индийского чая. Обслуживали клиентов хиппи обоих полов, которые сами же и готовили — прямо на глазах у посетителей — ароматные напитки. Хиппи испытывали презрение к индустриальному миру и, утверждая свою позицию, начали возрождать народные ремесла и идеализировать ручной труд: они вязали сумки, изготовляли сандалии, серьги, бусы, туники, тюрбаны, подвески. Я любил ходить в такие кафе и читал там, как в парижских бистро, правда, в Лондоне каждое заведение такого рода имело свое лицо и разительно отличалось от прочих. Особенно нравился мне гараж, где стояло четыре столика и клиентов обслуживала Аннетта, француженка с очень красивыми ножками и длинной-предлинной косой. Мы с ней подолгу обсуждали разницу между йогой асанами и пранаямой, хотя она, по всей видимости, знала про них все, а я ничего.