Владимир Орлов - Бубновый валет
Нет, надо уходить, опять уговаривал я себя. Ну уйду, отвечал я себе же, но что будут судачить мне вслед?
При всех своих сомнениях я не мог не думать об обеде в шашлычной. Да, видимо, Диму подцепили. И надо полагать, с ним не церемонились, как со мной. Его ставили на колени, причем в грязь, в блевотину, загоняли в угол и, по всей вероятности, своего добились. Это были уже не рисунки моего воображения. А прочувствованно мною реальности. Я не способен проглядывать человека насквозь, как иные наши специалисты, но порой мне открывается пережитое другим человеком, пережитое вне моего присутствия. И мне даже стало казаться, что раздосадовавшее Бодолина собеседование было продолжением отношений Димы с “ними”. И может быть, тут, правда, я не был убежден, он, натура экспансивная, артистическая, и впрямь нынче всерьез доведен до крайности, до петли или револьвера из коллекции дяди Володи. Он-то пытался найти во мне облегчение. Он-то полагал, что и я, пусть и ничтожество, унижен равноценно с ним и пребываю в общей с ним грязи, а это уже повод для умилений и братаний и, если потребуется, оправдания: “Не я один! И этот, как и я, – жертва!” Признав себя равнострадающими жертвами, мы могли бы не только успокоиться, но и возвысить себя над толпой мучителей. И возгордиться. А я не подыграл Бодолину. Протянутое мне равноправие положений отверг, произнеся: “Я ничего не подписывал!” Ты-то, мол, кто, а я-то, мол, кто! Хорошо хоть я не стал убеждать Бодолина в том, что мне не назначили псевдоним. Стукачью кличку, надо полагать (мой приятель, живописец, рассказывал, что один его однокурсник – его раскололи и на выпускном банкете били – согласился подписывать свои донесения фамилией Врубель). У меня до псевдонима дело не дошло (а какой бы предложили – Историк, Ключевский, Геродот?). А в Димином случае, значит, дошло…
Я жалел Бодолина, себя же упрекал в том, что в шашлычной валял дурака, не мог отыскать в себе верную тональность понимания человека и сострадания ему. А ощутив, что Димины дела похлеще моих, я чуть ли не возрадовался.
Стыдно мне стало.
Бодолин может, может, приходил я к убеждению, наложить на себя руки! Может! Он – такой! Помимо всего прочего он человек жеста и позы. А если он погибнет (или уже погиб), доля вины будет и на мне. Надо позвонить, надо узнать, теребенил я себя. Но как? Если позвонить в редакцию, то – что спросить? Если самому Бодолину, а он вдруг жив и поднимет трубку, то что я стану говорить? Не остался ли я должен ему за обед? Глупость какая! Эдак я маялся, как выяснилось позже, будучи самым настоящим олухом.
И когда я узнал о дуэли Ахметьева с Миханчишиным, то более всего меня удивило то обстоятельство, что в дуэли участвовал Бодолин. Он побыл одним из секундантов Миханчишина.
Сведения о дуэли ходили смутные, и разговоры о ней быстро прекращались. То есть поговорить-то о ней у многих была охота, но, видимо, сразу же вспоминалось указание: помалкивать. Стрелялись вроде бы в Сокольниках или в Лосином острове (одним словом, под деревьями), и будто бы пули задели обоих, но лишь поцарапав дуэлянтов. Сами персонажи действа на шестом этаже отсутствовали. Ахметьева, сказывали, отправили куда-то за город для написания умственно ценных бумаг. Бодолин же выхлопотал творческий месяц и укатил в Пицунду с пишущей машинкой и кипой бумаги. Миханчишину тоже дали отпуск за свой счет, и он отправился на побывку к внезапно приболевшей матери, деревенские харчи и воздухи обязаны были укреплять и его собственное здоровье. Вторым секундантом Миханчишина был некий его земляк, на неделю заезжавший в Москву и вместе с Миханчишиным убывший на малую родину. Ахметьеву же ассистировали два его однокурсника, Белокуров и Ермоленко, один из них работал в “Дружбе народов”, другой – в страховом вестнике, со службы их вроде бы не погнали.
Отправления в отпуски, командировки дуэлянтов и их секундантов произошли незамедлительно и бесшумно, кто-то лишь заметил нынче утром в коридоре Миханчишина с левой рукой на перевязи – и фьють Миханчишин в Брянскую область к больной матери.
Новость о Бодолине совершенно меняла мое представление о нем. Я-то чуть ли не скорбел о погубленной жертве Сергея Александровича и его коллег! А Бодолин – вон какой молодец! Д'Аршиак! Или Данзас! Он ведь соображал, что в случае с Ахметьевым возможны дурные последствия или даже наказание, и вот взял и отважился. А я уже согласился с мыслью о драме Бодолина. Он же будет теперь в романтических героях, как и пораненный Миханчишин, вышедший с оружием на погубителя чести. Я слышал, что в коллекции Диминого дяди есть и дуэльные пистолеты конца девятнадцатого, начала восемнадцатого века, в их числе и двуствольные. Восстали невольники чести и осмелились выступить против служителя сильных державы сей… Но что же тогда, накануне дуэли, ждал Бодолин от меня в шашлычной? Зачем ему был нужен разговор со мной? Этого я не мог теперь истолковать. Неужели он плакал ненатурально? И кем же я существовал в его представлениях?
А участие в перестрелке Ахметьева меня истинно удивляло. Зачем ему надо было отвечать такой мелюзге, как Миханчишин? Он, Ахметьев, объявил себя, влепив пощечину Зятю. А Зять пребывал тогда второй персоной в государстве (так представлялось). Мне не пришлось быть тому свидетелем. Я пришел в редакцию года через полтора. Редакция наша умела гулять. Вечера во всяческие кануны устраивались с капустниками, с музицированием и экспромтами бывших в те годы в славе артистов. Упоминаемый мной вечер был предновогодний, то есть самый бесшабашный и легкомысленный. Отсмеялись капустнику, выслушали тосты за столами в Голубом зале, разошлись по кабинетам, там употребили крепкого, и всерьез, и сошлись снова на танцах и веселье в Голубом же зале. Гостем был в тот вечер самый модный в Москве молодой театр. Башкатова считали в нем своим и поддались на его уговоры повеселиться. И все шло хорошо. Зять руководил теперь газетой взрослой, но на вечера в Голубой зал он по привычке приходил. Деловой человек, в часы веселья он, было известно, становился барином и ловеласом. Привык любезничать со смазливыми дамами, порой позволял себе не стесняться в приемах выказывания своих любезностей. Здешние барышни тоже привыкли к его манерам, лишь похихикивали или ускользали от Зятя. Пришедшую же в гости юную актрису его ухаживания покоробили. Она действительно была красавица, и любезности Зятя никого не удивили. Актриса же вырывала свои руки из рук поклонника, вскрикивала что-то и даже заплакала. Все отворачивались, никто как будто бы ничего не видел. Тогда и двинулся к актрисе и ее обидчику Глеб Аскольдович Ахметьев, младший литературный сотрудник. В тишине он назвал Зятя по имени-отчеству и заявил, что порядочному человеку пользоваться подобным образом своим положением в обществе непозволительно. Ахметьев сделал шаг вперед и влепил Зятю пощечину, громкую и, видимо, небезболезненную. Ринулись гасить пожар, уговаривали Ахметьева сейчас же извиниться или бежать куда подальше от барского гнева, не раздражать более, но Ахметьев с места не двигался и не извинялся. Вышло так, что облагоразумевший Зять сам извинился перед актрисой и Ахметьевым, пожелал всем продолжить веселье и удалился. И веселье продолжилось.
Такой и дошла до меня эта история.
Однажды я встретил Зятя в Доме журналиста. В тот самый день, когда К. В. вышвыривал в зал призы лотереи и кричал: “На шарап!” Зять спускался по лестнице, обширный, вальяжный, разомлевший, будто распаренный, соломенно-розовый, два каких-то старичка оказались на его пути, они бросились к нему с приветствиями, он сиятельно протянул им руки ладонями вниз, и старички принялись целовать его пальцы. Зять смотрел на них милостиво, будто производил награждение. Меня чуть не стошнило. Картина подобных проявлений уважения противоречила моему воспитанию. Я, естественно, сознавал, что Зять – первостатейный журналист и государственный человек, много чего совершил важного и время этого у него не отнимет, но эти полные руки, эти старички (они-то и вовсе были мне несимпатичны)! Что бы я потом существенное ни думал о Зяте, увы, эти лобызания рук из памяти моей улетучиться не желали… И я мог представить себе, как в тот предновогодний вечер Глеб Ахметьев, невысокий, но очень ладный, с природной, видимо, осанкой (порода!) и грацией подходил к сыто-веселому вельможе и говорил ему решительные слова. Действие это было высоко по смыслу. Но и зрительно, возможно, выглядело изящно-убедительно. И после него – мельчить стрельбой в фитюльку Миханчишина?
У меня это предприятие Ахметьева вызывало досаду. И осуществлялось оно под надзором, о чем Ахметьев не мог не догадываться. Сергей Александрович, ловец и перебиратель людишек, заверил меня в том, что ничего серьезного не случится. Серьезного они бы не допустили. А несерьезное – дозволили. Но зачем?.. В шашлычной Бодолин выплескивал свою ненависть к Ахметьеву, но ни слова не произнес о своем секундантстве. Отчего так? Или его Миханчишин призвал лишь вчера утром? Вопросы летали надо мной, но ответить на них я не мог.