Клаус Манн - Мефистофель. История одной карьеры
Генеральша произвела на Хендрика впечатление значительно более сильное, чем тайный советник. Только теперь он по-настоящему понял, в какое блестящее общество вступил. Его добрая мать Белла была, очевидно, права – только не следовало ей так бестактно напирать на это: перед лицом такого родства у обывателей города Кельна пройдет охота к гнусным сплетням о якобы опустившемся семействе Хефгенов. И Барбара еще поднялась в его глазах, когда он увидел, какие близкие отношения между ней и ее сиятельной бабкой. Барбара все каникулы и к тому же почти каждое воскресенье проводила в имении генеральши – Хендрик вспомнил, что он слыхал об этом и раньше. Несравненная старая дама читала своей внучке Диккенса и Толстого – страстью старухи было читать вслух, и читала она очень выразительно, – кроме того, они вместе катались верхом по имению, которое Хендрику представилось очень аристократическим – вроде английского парка – и к тому же романтичным – лес, пронизанный серебристыми речками, холмы, долины, ущелья и прелестные виды. И вновь, когда Хефген думал о прекрасном детстве Барбары, к восторгу примешивалось чувство зависти. Беззаботная юность, утонченная культура и почти абсолютная свобода… Быт отцовской виллы; праздничный отдых в имении царственной дамы, благодаря регулярности тоже ставший почти бытом. Мог ли Хендрик подавить чувство горечи при сравнении ее детства со своим?
Ибо в Кельне, у отца Кёбеса, теперь прикованного к постели из-за сломанной ноги, не было ни парка, ни зал, устланных коврами, ни библиотеки, ни картин; напротив, там были затхлые комнатушки, в которых Белла и Йози развивали бурную деятельность, когда приходили гости, но кисли и ходили распустехами, когда оставались одни. Отец Кёбес не вылезал из долгов и жаловался на людскую низость, когда на него нажимали кредиторы. Но еще мучительней его хандры были приступы благодушия на праздники, а то и вовсе без повода. Тогда готовилась жженка, и папа Кёбес требовал от своих, чтобы они пели с ним канон. Молодой Хендрик, правда, отказывался. Бледный и мрачный, сидел он в своем углу, и единственной мыслью его всегда было: «Мне нужно вырваться из этой среды, надо оставить все это далеко-далеко позади».
«Барбаре легко, – думал он теперь, беседуя с генеральшей. – Перед ней были открыты все пути. Она типичное дитя крупного капитала. Как удивили бы ее черные стороны жизни, которые познал я. Все, чего я добьюсь, и чего уже добился, – все это я сам, сам, благодаря собственным усилиям». Не без язвительности он сказал своей молодой жене, когда та подвела его к столу, заваленному поздравительными телеграммами и подарками:
– Телеграммы, конечно, все тебе. Меня никто не поздравит.
Барбара засмеялась, как ему показалось, довольно презрительно и даже самодовольно:
– Напротив, Хендрик. Многие поздравили одного тебя – например, Мардер.
Из высокой пачки писем, открыток и телеграмм она выбрала те, что были адресованы Хендрику. Кроме Теофиля Мардера, чье поздравление к свадьбе было составлено в многозначно-корректных, явно презрительных оборотах, лежали поздравления от маленькой Ангелики Зиберт, директоров Шмица и Кроге, Гедды фон Герцфельд и – он ужаснулся – от Джульетты. Откуда она узнала адрес, дату? Хендрик побледнел, смял телеграмму. Чтобы отвлечь внимание, он несколько преувеличенно восхищался подарками, которые получила Барбара: фарфор и серебро, хрусталь, книги, украшения, любовно и тщательно выбранные друзьями и родственниками.
– Что со всем этим делать? – спросила Барбара, беспомощно оглядывая разложенные по столу сокровища. Хендрик подумал о том, что элегантные вещицы очень неплохо выглядели бы в его гамбургской комнате. Но он ничего не сказал, усмехнулся и пожал плечами.
Подошел молодой человек, присутствие которого несколько беспокоило Хендрика, – Себастьян. Он говорил с Барбарой торопливо, на каком-то трудно постижимом, богатом интимными намеками жаргоне. Хендрик лишь с трудом улавливал суть. Он про себя отметил, что этот юноша, которого Барбара называет лучшим другом юности, о котором она говорит, что он пишет прекрасные стихи и умные статьи, ему крайне несимпатичен. «Он высокомерен и несносен!» – думал Хендрик, тушуясь в присутствии Себастьяна, хотя тот был с ним крайне любезен. Но именно эта ни к чему не обязывающая, чуть снисходительная любезность оскорбляла его. Пепельно-светлые волосы Себастьяна густо падали на лоб; у него были благородные, несколько усталые черты, длинный нос, а глаза серые, с поволокой. «Наверное, его папаша тоже профессор или что-нибудь в этом роде, – решил Хендрик. – Избалованный, остроумный – такие и портят души девушек, подобных Барбаре».
После еды сидели вместе в погребке: на террасе стало слишком жарко. Фрау Белла сочла своим долгом поговорить о литературе. Она рассказала, что в поезде прочитала что-то ужасно милое, буквально захватившее ее, – как, бишь, фамилия автора, «ну, вот этого русского, великого! Самого великого!» – восклицала бедняга, терзаясь.
– И как же я могла позабыть фамилию, это же мой любимый писатель!
Николетта спросила, не о Толстом ли речь.
– Совершенно верно – Толстой! – радостно подтвердила фрау Белла. – Я же говорю – величайший! Это была какая-то совсем новая его вещь…
Скоро выяснилось, что эти восторги у матери Хефгена вызвал рассказ Достоевского. Хендрик покраснел как рак. Чтобы сменить тему разговора и доказать высокомерному обществу, что в трудные минуты он не предает своей матери, он стал демонстративно обращаться только к ней и, весело хохоча, перебирал смешные приключения из прошлого. Как было смешно, когда мать и сын на масленицу устроили маскарад и напугали отца Кёбеса! Фрау Белла переоделась пашой, а маленький Хендрик, которого тогда звали Гейнцем (но это сейчас не упоминалось) – Баядерой. Все перевернули вверх дном. Папаша Кёбес не верил своим глазам, когда заявился домой.
– Мама первая поняла, что мое призвание – театр, – сказал Хендрик, любовно глянув на мать. – Отец долго не хотел об этом слышать.
Потом он рассказал историю о том, как начиналась его театральная карьера. Это было еще во время войны – в 1917 году, – Хендрику только что исполнилось восемнадцать, когда он на газетном клочке нашел объявление, из которого явствовало, что фронтовой театр на оккупированной территории в Бельгии ищет молодых артистов.
– Но я не могу произнести, где именно нашел обрывок газеты, решившей мою судьбу… – Так как все смеялись, он сделал вид, будто ему очень стыдно и, закрыв руками лицо, выдавил из себя: – Да, да, боюсь, вы угадали…
– В уборной! – ликующе воскликнула генеральша, и смех ее заколыхался от глубоких басов до серебристой трели.
Пока нарастало общее веселье, Хендрик перешел к анекдотам из жизни бродячего театра, где ему приходилось играть роли отцов. Теперь он мог, не стесняясь, пустить в ход давно испытанный репертуар и снова блистать: ведь в этом кругу никто не знал этих сюжетов. Только Барбара частично их уже знала, и потому наблюдала за рассказчиком удивленным взглядом, выражавшим даже некоторое отвращение.
Вечером пришло несколько друзей, и Хендрик смог надеть неоплаченный фрак, который удивительно ему шел. Стол украсили цветами. После жаркого тайный советник постучал вилкой по бокалу шампанского и произнес речь. Он обратился со словами приветствия к присутствующим и прежде всего к матери Хендрика и его сестре – причем фрау Беллу он с шутливой учтивостью назвал «еще одной молодой фрау Хефген», – а потом перешел к теме о браке и к личности и заслугам перед искусством своего нового зятя в частности. Тайному советнику, тщательно и ловко подбиравшему слова, удалось характеризовать артиста Хефгена как некоего сказочного принца, который днем кажется незаметным, а вечерами магически преображается.
– Вот он! – воскликнул Брукнер и длинным узким пальцем показал на зардевшегося Хендрика. – Вот он, только взгляните на него! Он кажется стройным молодым человеком – конечно, он очень внушительно выглядит в своем отлично скроенном фраке, но тем не менее он относительно незаметен. Незаметен именно в сравнении с той сложной волшебной фигурой, что вечером при свете рампы движется по сцене. Тогда он сияет, тогда он неотразим.
И воодушевленный темой, ученый сравнил артиста Хефгена – хоть на сцене его ни разу не видел, а знал лишь в качестве исполнителя стихов Рильке – со светляком, который днем по скромности прячется, чтобы тем более обольстительно преображаться по ночам. Тут Николетта пронзительно захохотала, а генеральша загремела цепочкой лорнета.
В заключение тайный советник произнес здравицу в честь юной пары. Хендрик поцеловал Барбаре руку.
– Как ты прекрасна! – сказал он и задушевно ей улыбнулся.
На Барбаре было платье из тяжелого желтоватого шелка. Николетта его раскритиковала, утверждая, что оно не модно, надуманно, что сразу видна рука домашней швейки. Но никто не мог оспаривать, что платье ей удивительно к лицу. Над широким воротом из старинных кружев – один из свадебных даров генеральши – трогательно и стройно поднималась загорелая шея. Улыбка, которой она ответила Хендрику, была несколько рассеянна. И на кого направлен этот черно-голубой, мягкий, испытующий, несколько озабоченный взгляд? Во всяком случае, не на него, не на Хендрика. Внезапно сбитый с толку, он обернулся. Он увидел Себастьяна – друга Барбары: нескладный, с поникшими плечами, вытянув вперед голову, он стоял всего лишь в нескольких шагах от юной четы. Его лицо было омрачено и выражало настороженную чуткость. Он странно двигал пальцами обеих рук – будто играл на рояле. Что это? Или он подает Барбаре тайные знаки, понятные только им двоим? И к чему он прислушивается, проклятый? И отчего такая грусть на его лице? Может, он любит Барбару? Конечно, он ее любит. Наверное, он хотел на ней жениться. Может быть, когда-то давно они по-детски обручились?