Курт Воннегут - Синяя борода
А, и еще последнее, что сказала мне Элисон Уайт, перед тем, как уйти вместе с Целестой наверх, в свой флигель с бесценным видом на океан:
— Мы пойдем, чтобы не мешать тут, — сказала она, — и нам теперь все равно, узнаем ли мы когда-нибудь, что находится в амбаре.
* * *И вот я остался внизу в полном одиночестве. Подниматься наверх мне было страшно. Мне вообще не хотелось больше находиться в этом доме, и я серьезно обдумывал возможность снова переселиться, вернуться в то состояние, в котором я пребывал, когда умер первый муж милой Эдит: полудикий енот в амбаре для картошки.
Тогда я отправился в многочасовую прогулку по пляжу, дошел до Сагапонака[50] и вернулся обратно, воскресив в себе память о своих отшельнических деньках — в голове пусто, в легких свободно.
На столе лежала записка от кухарки, от Элисон Уайт, сообщавшая, что ужин на плите. Я и поел. На аппетит я никогда не жаловался. Потом выпил немного, послушал музыку. За восемь лет, проведенных мною в профессиональной армии, я приобрел один навык, чрезвычайно полезный и в штатской жизни: как заснуть где угодно, что бы вокруг ни происходило.
Проснулся я около двух ночи, оттого, что кто-то очень нежно массировал мне шею. Цирцея Берман.
— От меня все ушли, — пожаловался я. — И кухарка предупредила, что через две недели она с Целестой тоже уедет.
— Да нет же, — сказала она. — Я с ними уже поговорила, они остаются.
— Слава Богу! Что же вы им сказали? Они же терпеть не могут это место.
— Я пообещала им, что не уеду, и тогда они тоже решили остаться. Тебе бы лучше пойти в постель. Ты с утра не разогнешься, если просидишь здесь всю ночь.
— Ага, — сказал я сонно.
— Мамочка уходила на танцы, но теперь вернулась домой, — сказала она. — В постель, Карабекян. Все будет хорошо.
— Только вот Шлезингера я больше не увижу.
— Ну и что? Ты никогда не был ему другом, а он — тебе. Уж это ты должен понимать.
17
Той ночью мы заключили, судя по всему, какое-то соглашение. Похоже, торговались о его условиях мы уже довольно давно: она требовала того, я — этого.
По причинам, которые она держит при себе, вдовица Берман хочет остаться жить и трудиться здесь, а не возвращаться в Балтимор. По причинам, которые, увы, не представляют для меня никакого секрета, я хочу остаться жить — для чего мне нужен человек ее яркости.
Знаете, на какие уступки она пошла? Она не будет больше говорить о картофельном амбаре.
* * *Возвращаемся в прошлое.
После того, как Дэн Грегори выдал мне при нашем первом знакомстве задание создать сверхточную картину его мастерской, он объявил, что у него для меня есть очень серьезное сообщение, которое необходимо выучить наизусть. Вот какое: «А король-то голый».
— Я хочу, чтобы ты это повторил, — сказал он. — Несколько раз.
Я послушался.
— А король-то голый, а король-то голый, а король-то голый.
— Превосходное выступление, — сказал он, — неподражаемо, просто шедевр.
Он даже хлопнул несколько раз одобрительно в ладоши. Я не понимал, что от меня требовалось. Я чувствовал себя Алисой в Стране Чудес.
— Ты должен повторять это, так же громко и убедительно, как сейчас, — сказал он, — всякий раз, когда кто-то доброжелательно отзывается о так называемом современном искусстве.
— Ладно, — сказал я.
— Оно — дело жуликов, психов и дегенератов, — продолжал он, — и то, что многие теперь принимают его всерьез, служит для меня доказательством, что весь мир сошел с ума. Ты согласен со мной?
— Конечно, конечно, — сказал я.
— Вот и Муссолини того же мнения. Ты ведь тоже преклоняешься перед Муссолини?
— Так точно, — сказал я.
— Знаешь, что Муссолини сделал бы в первую очередь, если бы пришел к власти в этой стране?
— Никак нет, — сказал я.
— Сжег бы музей современного искусства и запретил слово «демократия». А потом нашел бы слова, которые правдиво описывают нас всех, в прошлом и настоящем, и заставил бы нас признать эту правду о себе. А потом приказал бы увеличить производительность. Или честная работа, или касторка!
Год спустя я наконец решился спросить его, в чем же заключается правда о жителях Соединенных Штатов, и он ответил:
— Испорченные детки, которым не хватает точных и понятных приказов от сурового, но справедливого отца.
* * *— На рисунках все должно быть так, как на самом деле, — сказал он.
— Так точно, — сказал я.
Он указал в сторону модели клипера, маячившей на каминной полке где-то в неясной дали.
— Это, друг мой, «Повелитель морей», который на одних парусах мог идти быстрее, чем большинство современных грузовых судов[51]! Вот так вот!
— Так точно, — сказал я.
— И когда ты изобразишь его на той чудесной картине, на которой будет нарисована моя мастерская, я буду проверять это изображение с лупой. И на какую бы снасть в такелаже я ни указал пальцем, ты должен будешь сказать мне, как она называется и для чего предназначена.
— Так точно, — сказал я.
— Пабло Пикассо на такое не способен.
— Никак нет, — сказал я.
Он снял со стойки винтовку, «Спрингфилд» под патрон 1906 года, состоявшую тогда на вооружении в пехотных войсках США. Там же висела и винтовка «Энфилд», состоявшая на вооружении в пехотных войсках Великобритании — наподобие той, из которой его, вероятнее всего, и застрелили.
— А изображение этого безукоризненного орудия убийства на твоей картине должно быть настолько правдоподобным, — сказал он, имея в виду «Спрингфилд», — чтобы я смог его зарядить и выпалить по грабителю, забравшемуся в дом.
Он ткнул пальцем в небольшой выступ на дуле и спросил меня, что это такое.
— Не могу знать, — ответил я.
— Штифт штыкового крепления, — сказал он.
Мой словарь обогатится втрое, вчетверо, пообещал он мне, и начнем мы с деталей винтовки, у каждой из которых имеется свое название. От этого несложного перечисления, обязательного к изучению для любого новобранца, продолжал он, мы перейдем к каталогу костей, сухожилий, органов, трубочек и веревочек в теле человека — обязательному к изучению для любого студента-медика. Обязательному и для него самого в бытность подмастерьем в Москве.
Он заверил меня, что из изучения сперва простой винтовки, а потом головокружительно сложного человеческого тела я извлеку духовный урок — ведь именно для уничтожения тела винтовка и существует.
— Что здесь добро и что — зло, — спросил он, — винтовка или этот скользкий, трясущийся, хихикающий мешок с костями?
Я ответил, что тело — добро, а винтовка — зло.
— А известно тебе, что эта винтовка была разработана для американской армии, для защиты нашей чести и нашей родины от злобных врагов?
Тогда я сказал, что это зависит, чья винтовка и чье тело, и что и то, и другое может представлять и добро, и зло.
— И кому принадлежит последнее слово в этом вопросе? — спросил он.
— Богу?
— Да нет же. Здесь, на Земле.
— Не знаю, — сказал я.
— Художникам. И писателям, в том числе поэтам, драматургам и историкам, — сказал он. — Они — судьи в Верховном Трибунале Добра и Зла, и мое место — среди них. Как знать, может, и тебе когда-нибудь удастся стать его членом!
Вот это, я понимаю, мания морального величия!
И вот что мне сейчас пришло в голову: возможно, самое достойное качество абстрактных экспрессионистов, учитывая невероятное количество бессмысленного кровопролития, вызванного криво понятыми уроками истории, состоит в том, что они отказались заседать в подобном суде.
* * *Я так долго, почти три года, продержался у Дэна Грегори по причине своей покорности, а также потому, что он нуждался в общении, поскольку большинство своих знаменитых друзей он отвадил яростными, беспощадными спорами о политике. Когда я упомянул в первом разговоре с ним, что слышал знаменитый голос Уильяма Филдса с верхушки парадной лестницы, он отозвался, что Филдсу путь в этот дом теперь заказан, как и Элу Джолсону, и всем остальным гостям, которые разделили с ним трапезу этой ночью.
— Не понимают, и не желают понимать! — сказал он.
— Так точно, — сказал я.
Он перевел разговор на Мэрили Кемп. Он заявил, что она и всегда-то была неуклюжая, а тут еще к тому же напилась, вот и свалилась с лестницы. Мне кажется, он тогда уже сам всерьез этому верил. Ему, кстати, ничего не стоило показать мне, с какой именно лестницы, я ведь стоял на верхушке этой лестницы. Но он этого не сделал. По его мнению, мне достаточно было знать, что она свалилась с какой-то лестницы. Какая разница, с какой.
И в продолжение всего последующего разговора о Мэрили он ни разу больше не упомянул ее имя. Она превратилась в «женщин».
— Женщины никогда не признаются, что в чем-то виноваты, — сказал он. — В какие бы неприятности они ни влезли, они не успокоятся, пока не найдут мужчину, на которого можно свалить ответственность. Правда?