Сергей Фролов - Повесть о Поле Фимкиной
«Где она, мамка-то?» — про себя подумал Леня.
Не переставая ощущать как бы раздирающий его изнутри плач брата и едва сдерживаясь, чтобы не разреветься вслед за Толиком, Леня еще раз потерянно огляделся: во тьме их плотно обступали черные сплетения густой суданки. Над головой высилось огромное, зияющее провалом небо; холодным из беспредельности светом мигали рассыпанные в нем звезды. Между полем и звездами, казалось, не было иного, кроме пустоты, мира.
Ни огня, ни родной крыши… Как будто в давнем сне виделся смешной Славик, успевающий дудонить грудь матери и в то же время тянуться веселыми глазами к Лене, звать его на игру. Потерялись, выпали из жизни серьезное, всегда деловое, но не строгое лицо отца, и голос склоняющейся над их койкой матери: «Спят мои бегуны, спят мои сладкие!» И тут же, рядом, был запах зеленой травы от ее халата, которой она кормит телят, сохранившей в себе и горьковатую свежесть соков, и теплый, машинный дух комбайна.
— Айда, чё стоишь! — плакал и требовал Толик. — Говорю же: к мамке хочу, а с тобой не хочу!
Леня ухватил брата за руку и поволок за собой в сторону села, на ходу прерывистым голосом бормоча Толику всяческие утешения. Толик на время притих и послушно бежал рядом, изредка всхлипывая. Но сам Леня не знал, куда они бегут, может, в самую глубину совсем черного вдалеке поля, а за спиной все дальше остаются бревенчатые стены их дома с крылечком, так морозно и звучно скрипнувшим однажды под ногами нежданно-радостных гостей. К горлу его подступил твердый ком, мешал дышать и говорить брату подбадривающие слова. Он чувствовал: осталось еще немного, всего лишь чуть-чуть, и храбрость его, которую он поддерживал в себе напоказ для Толика, пропадет, а сам Леня разразится плачем. Даже представилось, каким он будет громким и беспомощным в безлюдном ночном поле.
Вдруг дебристая стена суданки расступилась, мальчиков обнял теплый степной простор. И получилось так, будто поле выпустило ребят на волю, как бы вывело их из беды, на прощанье пошелестев за их спиной метелками. Внизу, за выгоном, показались огни, и Толик радостно и звонко рассмеялся. Правда, мальчики совсем было пробежали село, вышли к дальнему его концу, но теперь это не имело значения.
Глубокая тьма летней ночи стояла над крышами домов и над степью за ними. Во всю мочь сияли звезды. У мастерских и на ферме, споря с темнотой, разбрасывали недалекий, но яркий белый свет две ртутные лампы, так что даже отсюда можно различить белые столбы изгороди у мастерских, стену гаража и блестящую под самой лампой траву. Тускловато-красно горели огни в окнах домов. Село под покровом ночи жило так, будто ничего там не произошло. И опять не верилось в людские раздоры на этой земле.
В конце улицы звякнуло ведро у колонки, проехали с пустыми бидонами доярки, и кто-то на колхозном дворе выругался: «Тпру, идол тя!» А там, где звякнуло ведро, девичий голос пропел:
За измену твою, за неверну любовья уж больше тебя не люблю…
Дом был рядом, но недавние ночные страхи, тревоги прошедшего дня еще жили в Лене, ком все стоял у горла. Леня сглотнул слюну, ком сдавился, размяк, и теплые слезы заполнили и ожгли ему глаза, но никто их сейчас не мог видеть.
Стихи
Мы сидим с бабкой на глиняной завалинке.
Стоит осень, вторая после начала войны.
Луна, поднимаясь, становится все меньше, светлей и бело освещает пустынную улицу. Бабка о чем-то думает и смотрит в степь. Я шепотом твержу стихи и вдруг сбиваюсь.
— Баб, — говорю, — стих забыл.
— Ну, ступай к деду.
За выгоном пашут на быках колхозное поле. Это метрах в трехстах, но мне, пятилетнему, идти туда далеко и боязно.
Под сандалиями шуршат стебли лебеды, уже отшумевшей свое лето. Часто оглядываюсь назад: светлые крыши, темная бабка на завалинке. Впереди на лунном небе, там, где его край подходит к сумеркам земли, появляются и исчезают силуэты: спины быка, шапки пахаря, взмахнувшей кнутом руки. Слышны протяжные крики:
— Цоб, цобе!
У костра возле пашни стоит бабка Щербуха и, смеясь, кричит:
— Трохим Григорич, к тебе унучек. Опять стих забыл!
Мимо по борозде проходит упряжка быков с плугом, которым правит дед. Догоняю, берусь за ручку плуга, чтобы не отстать. Прохладно пахнет свежей развороченной землей.
— Забыл? — спрашивает дед.
— Да.
— С каких пор?
— «Или ешь овса не вволю…»
— «Или сбруя не красна…» — ласково и устало напоминает дед.
Скоро пахари собираются на отдых у костра. Мне дают черную, подгоревшую в костре картофелину, подшучивают надо мной и просят рассказать «наизус про коня».
Становлюсь посреди круга и читаю задорно и звонко, тонкий голос готов оборваться в тишине. После чтения все молчат и смотрят на огонь. Только бабка Щербуха вздыхает на всю степь:
— Ох, господи, тожить про войну!
Стремительно падал снег наискосок к избам и полям. Земля медленно скрывалась под ровной пеленой: стало пегим, а потом совсем белым, недавно вспаханное поле.
Задули вьюги, частые в нашей плоской поволжской степи, перегородили улицу от дома к дому хребтами сугробов.
Из окон горницы в проталины видны колхозные амбары, за ними степь, проселочная дорога с тонкими вешками из лозин вдоль нее. Эта узенькая санная колея связывала село с внешним миром. В сумерках среди безбрежных снегов на ней обычно появляется едва заметная точка. Медленно приближаясь, она увеличивается, и скоро можно различить санки, седока спиной к ветру и мельтешащие ноги лошади. В такое время всегда возвращался почтарь — спокойный старик-бобыль с седыми усами и тяжелой сумкой. По этой же дороге приходили странники и беженцы.
В окна кухни видны унавоженный скотный двор, длинные сараи, крытые соломой, с торчащими на коньке рогулинами жердей, замерзшая речка. Со двора бегут табуном лошади к проруби. Ветром относит им в сторону хвосты и гривы. И так целыми днями — мир в окно: занесенные дома, серые плетни двора. Тоскливо и сумеречно в доме. От скуки подкрадешься к печке, где бабка гремит ухватами, лизнешь из горшка сметаны, но тут бабка обернется и больно стегнет тряпкой по спине. Стрелой взлетишь на печку и, схоронясь в дальнем углу, затаишься, чуть дыша.
Хочется на улицу, но нечего обуть. Тут же на печке залезаю в бабкины валенки и повисаю в них, не достав ногами дна. Думаю, как бы обрезать им голенища, но боюсь порки.
К вечеру под окнами горницы скрипнет натужно, как кто живой, застучит: тэк-тук, так-тук. Насторожишься: стук повторяется, становится долгим и однообразным. Значит, усиливается ветер и сердито дергает ставни.
Но вдруг с резким печальным стоном откроется застоявшаяся дверь сеней. В сенях, как рожь в поле, зашумит щелястыми стенами ветер, и в избу войдет мать с охапкой объедьев. Пронесет охапку к голландке и, на ходу лаская меня взглядом, невесело улыбнется, не размыкая скорбных губ.
Войдет почтарь в валенках, по колени в снегу, мать подбежит, надеждой засветятся ее глаза. Почтарь молча, томительно долго возится озябшими руками в сумке и достает газету. Руки матери с газеткой опускаются и тускнеет лицо: от отца давно нет писем. Почтарь с минуту стоит у порога и трет руки.
— А на улице снегурки бегают, — говорит он мне, берясь за скобу двери. — Айда, пымаем.
По ночам мать дежурит на МТФ. Иногда она остается дома, и тогда я сплю с ней в ее кровати. Она подолгу не засыпает и тайком чуть слышно всхлипывает. Прижавшись к ней, я слышу, как у нее сипит в горле, когда она сглатывает слезы.
Бабка молится тут же в темноте горницы, стоя на коленях, и громким шепотом просит:
— Господи, царица небесная, заступница милосердная, сохрани и помилуй… защити от стрелы, праща и огня…
С дедом всегда веселей. Он приходит вечером, обсыпанный соломенной трухой, шумно хлопает рукавицами. У него озабоченное худое лицо с черной короткой бородой, строгие серые глаза. Он раздевается и, вдруг заметив меня, светлеет.
— Эк, а ведь я забыл. Тебе лисица гостинец прислала, — он достает из кармана полушубка белый от инея ломоть хлеба. — Едем мы, а она выбегает и говорит: «У вас там внучек есть, хороший такой парнишка, я вот ему калач спекла».
Зажигают свет, садимся ужинать. Хлебаем постные щи, едим печеную картошку, запивая ее чаем с «курягой» — сушеной свеклой. После ужина дед ставит лампу на лавку, садится подле на поваленный табурет подшивать валенки. Я примащиваюсь поближе и не отрываясь слежу за его руками. Когда у деда хорошее настроение, он начинает напевать без слов песню. Я смелею от его доброго расположения.
— Деда, стих расскажи. А, деда… — прошу.
Я знаю от него уже много стихов.
Вечер был, сверкали звезды,На дворе мороз трещал.Шел по улице малютка,Посинел и весь дрожал…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Дети, в школу собирайтесь,Петушок пропел давно…
Авторов некоторых стихов не знаю и сейчас.