Эльке Хайденрайх - Колонии любви /Сборник рассказов/
Толстяк изящно протанцевал передо мной и открыл дверь в поразительно большую кухню, где в камине пылал огонь. У одной стены стояла большая плита в окружении полок с кухонной утварью, у другой — массивный, чисто вымытый деревянный стол со скамейкой и парой стульев. На столе стояла тарелка с салями, бутылка вина и портативный приемник, из которого доносился голос Рикардо Кочианте. Толстяк показал мне рукой на мое место за столом и нерешительно встал рядом. Я села и посадила Эрику рядом с собой, и она смело положила ножки на столешницу. Толстяк не мог наглядеться на нее. «Эрика, — сказал он опять, — mai visto un maiale cosi grande, никогда я не видел такой большой свиньи».
Он взял свою почти пустую тарелку и сунул в рот последний кусочек салями. «Мы здесь хорошо готовим», — сказал он и завязал передник. Он поставил на плиту кастрюлю с водой и достал из шкафа макароны. Размешал на сковородке соус, измельчил зелень, разрезал на весу хлеб на куски. Он работал молча, быстро и уверенно, а обо мне, казалось, забыл. Иногда он поглядывал на Эрику — только на нее — и бормотал ее имя. Между делом он поставил передо мной бокал и пододвинул бутылку. Я налила себе и ему и подняла бокал. «Salute», — сказала я, и он повернулся и посмотрел на меня. Он улыбнулся, показав маленькие белые зубы. Взял свой бокал, чокнулся со мной и представился: «Франко». — «Вероника», — ответила я, и он повторил: «Вероника. И Эрика».
Я вытянула ноги, наслаждаясь теплом, и закрыла глаза. Я слышала, как Франко возится у плиты, промывает спагетти, по радио теперь Франческо де Грегори пел песенку о маленьком итальянце, который на большом корабле плывет в Америку. Но он ничего не увидел в Америке, потому что был кочегаром и сидел безвылазно в брюхе парохода: «In questa nave nera su quest Atlantico cattivo».[13] Мне было хорошо, я чувствовала себя спасенной и подумала: «Прощай, Франц! Привет, Франко!» Франко поставил передо мной тарелку с вилкой. Он принес дымящуюся миску и спросил: «А она не ест?» — и показал на Эрику. «Нет», — ответила я, но сама я чудовищно проголодалась, и мы принялись за еду. «Спасибо, Франко», — сказала я и на одну секунду положила свою руку на его, как если бы мы были добрыми друзьями. Он смутился и не посмел посмотреть на меня. Эрика сидела между нами — Франко на углу большого стола, слева от него Эрика, потом я, — и мы передвигали бутылку вина туда-сюда перед Эрикой, а когда она опустела, Франко принес вторую. Он немного говорил на немецком для туристов, а я на ломаном итальянском, и вот таким способом мы пытались объяснить друг другу, почему именно Рождество свело нас на этой кухне. Я наврала что-то о самолете, на который опоздала, он рассказал мне о хозяевах, которые уехали в отпуск. Ему разрешили пожить здесь, так как он не хотел возвращаться домой. Я спросила его почему — есть ли у него семья, где он живет, — и вот после долгой паузы и невнятного бормотания выплыла на свет божий печальная история Франко: он из деревни, но не отсюда, не из Швейцарии, а из Кузино в Италии, и каждый день он, работая поваром, ездил туда и обратно, так как у него были жена и дочь. А жена его бросила, как раз перед Рождеством, она сбежала в Локарно с парикмахером, прихватив ребенка, и один дома он бы не выдержал. Он с отчаянием посмотрел на Эрику и вскричал: «Моя жена была такая же толстая и вся розовая, у нее такая прекрасная нежная кожа!» — и протянул руку, и погладил Эрику, и слезы потекли у него из глаз. Я в ответ рассказала, что разведена и живу совсем одна, что хотела навестить кое-кого в Лугано, а вместо этого поехала дальше, и почему бы нам не провести этот вечер вдвоем?
«Да-да!» — обрадовался Франко и принес бутылку граппы и две рюмки. «Она просто взяла и уехала с ним, — рыдал он, — что она будет делать с этим парикмахером, который толком и готовить-то не умеет!» Он достал из холодильника торт «Tiramisu» и приготовил нам капуччино. Вторая бутылка вина уже опустела, и граппа пошла хорошо. Я положила голову на стол, повернулась к радио, нашла рождественскую ораторию и включила погромче. «Готовь, Сион, торжественные хоры, вскоре ты увидишь самого прекрасного, самого любимого», — подпевала я, поскольку ребенком пела в хоре имени Баха и могла спеть все оратории. Франко вытер передником слезы, высморкался и посадил Эрику на колени. «Она была такая мягкая, — кричал он, — такая мягкая, я хорошо обращался с ней. А она — с каким-то парикмахером!» Он опять заплакал, уткнувшись лицом между ушей Эрики. Ликуйте, возрадуйтесь. Я почувствовала себя очень усталой, пододвинула стул ближе к камину, взяла в руки рюмку с граппой и стала смотреть на огонь, который метался и трещал, и мне захотелось сжечь в камине еловую ветку, чтобы запахло Рождеством.
«Дурацкое Рождество», — вздохнула я и подбросила еще дров, а Франко всхлипнул: «Эрика», и голова его упала на стол. Когда я проснулась, было уже раннее утро и огонь в камине погас. Я сидела на стуле, закоченевшая, на полу валялись осколки рюмки. Дневной свет уже проник через шторы в кухню, а на столе лежал толстый Франко, положив голову на Эрику, и спал.
Я тихо-тихо встала, взяла свою сумку и вышла из комнаты, стараясь не шуметь. Замок щелкнул в двери, когда я ее закрывала. Передо мной лежала тихая и пустая улица, я подняла голову наверх к вывеске «Pensione Montalbina», подумала: «Всего хорошего, Эрика, утешь его, ты сможешь!» — и пошла к вокзалу.
Дома в Берлине я нашла телеграмму от Франца: «Что случилось, черт побери?», протелеграфировала в ответ: «Ничего. Прощай», — и позвонила матери, которая даже не заметила, что я уезжала и что сегодня первый день Рождества.
ТВОЙ МАКС
«Эта весна — весна распахнутых окон и дверей, — писал он, — из которых выбрасывается многое, что давно покрылось пылью и еле-еле живо. Вероятно, что при этом вылетит и то, что еще могло бы послужить, но это выяснится позднее. Между нами, дорогая Рита, стоит многое такое, что никуда не годится. Н-да. Так вот все сложилось. А теперь наступают другие времена. Прощай. Твой Макс». Письмо было на шести страницах, исписанных его красивым почерком. Рита прочитала его в десять часов двадцать минут голубым сияющим мартовским утром. Она схватила собаку и выбрала дорогу, по которой давно не ходила. Природа выглядела достаточно изнуренно: прошедшая зима была свирепой, слишком длинной, слишком холодной, слишком снежной, со злыми метелями. Большинство берез просто сломались посередине, деревья лежали вкривь и вкось друг на друге, а дороги, казалось, были изборождены морщинами. Рита уже давно хотела выбраться из этой местности, в которой смена времен года ощущалась слишком явственно. Это было не для нее, она любила всегда одинаковое серое марево городов.
Собака приплелась с палкой, которую Рита ей бросила. Она весело запрыгала вокруг хозяйки, а Рита думала: ну хорошо, мой милый. В каждую черную дыру, что разверзается передо мной, я не собираюсь проваливаться. Пиши, что хочешь, вряд ли я сойду с ума.
В имении почти все было готово к строительным работам. Десятилетиями поместье постепенно разваливалось само собой, пока не появился электрический миллионер и не велел все реконструировать в старом стиле даже разрушившийся домик в саду перестроили весьма забавно. В нем повесился художник Ульрих, когда его известили о предстоящем ремонте и потребовали освободить жилье. Когда-нибудь, подумала Рита, если миллионер со своей третьей и, естественно, очаровательной женой прибудут сюда, я позвоню в их дверь и скажу: «Извините за беспокойство, но я бы могла быстренько показать вам то место, где из-за вас повесился художник Ульрих». Собака толкнула ее под колено большой палкой. Рита вырвала ее из собачьей пасти грубее, чем это было необходимо, швырнула вниз с пустынного косогора и помчалась вслед за ней так быстро, что у нее закололо сердце и перехватило дыхание. Она бежала и плакала от ярости, потому что ей уже никогда не встретить здесь Ивана, одичавшую собаку художника Ульриха, всегда преграждавшую ей дорогу, этого прекрасного порывистого дикаря, которого пристрелили вскоре после смерти художника, так как никто не мог с ним справиться. В низине долины можно было увидеть забавный домик ведьмы. Именно там они соорудили детскую радиостанцию. Если бы я была электрическим миллионером, подумала Рита, я бы велела облепить его коржиками и пряниками и разрешить детям переселенцев, турок и цыган, съесть их, тогда бы у местной прессы появился наконец задушевный сюжет.
Посередине пустыря проросли первые настоящие весенние цветы: территория для Красной Шапочки, но без волка. Красная Шапочка. Именно о Красной Шапочке Рита недавно проспорила целую ночь с неким Роландом, новейшим психологическим приобретением Ильзе. Ильзе была Ритиной подругой нет, конечно же, подругой она не была. Ильзе — неопрятная баба, с которой они познакомились семь или восемь лет тому назад и которая навязалась ей со своими письмами, телефонными звонками и настырной пылкой дружбой: «Угадай, кто тебе звонит в такое время?» В последние годы Рита использовала Ильзе, собственно, как прикрытие, отговорку, когда не хотела встречаться с Максом. (Боже мой, думала она, ведь раньше решала я, видеть мне кого или нет, почему же мне встретился такой, который пишет: прощай?) Ильзе и Роланд. Красная Шапочка. Шла ли тут речь о сексе, вот о чем они дискутировали до четырех утра, что значит «сожрать» и кто волк, а кто охотник а) в сказке, б) в жизни, и Роланд употреблял такие слова, как «дизайн идентичности», «расширение страдания» и «эго-принадлежность», а Рита сказала: «И где ты подцепила этого засранца, Ильзе?» — когда он в третий раз отправился в туалет. Ильзе познакомилась с Роландом в университете, он был психологом-преподавателем, читал курс лекций, и на таких вот нездоровых всезнаек она всегда западала. Ильзе любила уродливых, неконтактных мужчин значительно моложе себя, которые таскали ее сумки и во время полового акта разражались слезами, поскольку в памяти всплывало что-то угнетающее из их детства.