Светлана Томских - Новогодняя ночь
Дворник Нечаев и не ходил в Африку. А была б его воля, не пускал бы туда и дворовых ребятишек.
Завтра он пойдет убирать улицу. Эта мысль приносила ему удовольствие. Он представил корявое туловище метлы с многочисленными выступами. Правда, ствол давным-давно уже отполировался под его пальцами и лучами солнца.
Служба его была очерчена квадратом двора, а за этими пределами начинался тот неведомый мир, куда не хотелось выходить. И по мере того, как дворник Нечаев удалялся от спасительного квадрата, он ощущал неуверенность и беспокойство. Тогда притяжение скромной геометрической фигуры все возрастало и возвращало его, волнующегося, в родные пенаты, где он был хозяином, где все просто и ясно.
Серое облако пыли выплывало с дороги, там царил неутомимый поток движения — грузовики, автобусы, автомобили из последних сил соблюдали очередность и пытались обогнать друг друга, прокатиться по крыше какой-нибудь зазевавшейся машины.
И только здесь, во дворе, около невозмутимых деревьев, мир казался ненастоящим, статичным, где ничего не происходит, здесь можно просто жить и не надо никуда стремиться и спорить с пространством. Здесь все делалось само по себе, и люди, вылезающие из своих жалких квартир, были лишены отличий.
Они были подобны двигающимся мишеням — ты стреляешь в них, они умирают, но зато появляются новые, такие же одинаковые — ни за что не различишь их. Словно их долго и упорно подбирали и всех произвели в шпионы, чтобы кто-то неведомый ни за что не догадался, зачем они живут и какова их истинная цель. Все они применяли одну и ту же маскировку — бесцельность существования, и эту дурную энергию дворнику Нечаеву хотелось запихнуть в мешок и вместе с мусором забросить на свалку.
Иногда он надевал очки, и резкость окружающих вещей встречала его острыми углами. Даже ветер в этот момент начинал дуть сильнее, как будто хотел стать приправой к резкости очертаний. Не в силах примириться с отчетливостью изображения, дворник Нечаев снова снимал стекляшки — и словно веселый ливень проносился по воздуху — все было размыто, а мягкость и округлость предметов приятно радовала глаз.
Итак, завтра он снова пойдет убирать улицу.
Выжженная солнцем детская площадка ждала своих мучителей, которые прибегут утром с коленками, вымазанными бриллиантовой зеленью, а попросту — зеленкой, ядовито светящейся на золотистых голых ножках, между нежным пушком, застывшим на тоненьких лодыжках.
Дети бегали по площадке, растаскивая по двору ведерки песка, которые потом отыскивались то там, то сям, уже без песка, с разинутой железной пастью, дышащей чернотой и спелой ржавчиной, а высыпанный песок расплывался на сером пятне асфальта, пока шаги прохожих не превращали его в тысячи мелких частиц. Дворник Нечаев подбирал пустые ведерки и складывал в песочницу, чтобы потом усталые, приходящие с работы мамаши унесли эти, опорожненные посудины.
Неужели и этим детям, веселым и равнодушным к своему добру, строящим замки там, где они были обречены на разрушение, — неужели этим детям со временем предстояло превратиться в усталых, выжатых возрастом и семейными неурядицами мамаш, которые отличались громогласностью, стоптанными туфлями и пожухлыми шерстяными кофточками со смешными кружевами? Или в мужей этих мамаш, лоснящихся от пива и беспечности, с двойными подбородками и серыми щетинистыми скулами?
Дворник Нечаев плакал в своей одинокой постели и жалел этих детей, которых никто и никогда не пустит гулять в Африку.
В этот момент он жалел всех, знакомых и незнакомых, забытых, неузнанных, и жалость эта превращалась в тяжелую плюшевую портьеру, которая оборачивалась вокруг него все больше и больше — на первый ряд, на второй, на третий, на десятый, на двадцатый. Его уже не было видно из-за этой громады витков, и тяжелый вздох был прекрасно замаскирован в плюшевой пыли.
Поэтому и выходит он со своей старой подругой метлой во двор, чтобы жалость эта улетучилась, отпустила на минутку, завороженная механическими движениями его рук.
Он выйдет, может быть, не завтра, а послезавтра, когда пик записок пройдет. Пусть они бросают, эти грустные мамаши и их неутомимые мужья, пусть бросают на землю окурки, презервативы, конверты, газеты, обертки, бутылки, гаечные ключи, рваные пакеты и рыбьи скелетики.
Пусть бросают, дворник Нечаев уберет и будет верить, что с мусором от этих людей уйдут усталость, грязь — и они станут чище, лучше, светлее. Поэтому он и бегает так рьяно по двору, с радостью заглядывая в сморщенные лица, с глухим возгласом кидаясь к очередной брошенной вещи.
Он не скажет им ни слова в укор — стоит ли это делать, если звук его голоса только ожесточит их? Они не признают дворника Нечаева хозяином ни на этой территории, ни на какой другой. Его сгорбленная фигура кажется им одним из отростков ветвистых деревьев, а пляшущая по земле метла напоминает вышедшую на прогулку бабу-ягу. Но ему все равно, какие ассоциации вызовет он у жильцов этих домов.
С открытым мешком, как Дед Мороз, только «Дед Мороз наоборот» — тот вытаскивает подарки, а он собирает их — дворник Нечаев идет вдоль подъездов и шуршит грязной бумагой. Когда-нибудь придет зима и поможет ему в этом благородном деле, заштрихует все грехи человеческие, все слабости, все несчастья. А если появится новый мусор — то и он утонет в снегу, оставив на поверхности ноздреватые черные дыры.
Дворник Нечаев засыпал. Рассеивалась чернота тишины, перестал прыгать орангутанг, напоследок просунув в потолок дворника Нечаева лохматую отчаянную морду. За ним высунулись другие твари — с копытцами, свиными рылами и аккуратными рожками — но и они, посверкав глазами, погоготав, успокоились и исчезли.
Засыпал город, гася, словно свечи, окна квартир. Ночь искрилась серебристым газом облегчения. Спала гувернантка Лида, так и не раскрывшая перед экзаменом учебника. Спали работники ЖЭКа, стараясь не растерять своей деловитости.
И только никак не мог заснуть портрет в траурной рамке, который был заботливо спрятан от всех глаз, посторонних и непосторонних. Тот портрет, который появился в те далекие времена, когда дворник Нечаев был старшим научным сотрудником в НИИ металлов и сплавов, когда не угасала от инфаркта в больнице его жена и когда двадцатилетний мальчик в расстегнутой от жары гимнастерке, высунув от старательности кончик языка, красиво выписывал на обороте этой фотографии:
«Маме и папе. Привет из Афгана».