Владимир Харьковский - Мастерская отца
Слова свои Картошкин произнес не без иронии, словно он все про себя знал, но пока удерживал в тайне. Бобков заметил, что на этот вопрос милицейский не стал отвечать, а лишь усмехнулся. И он решил, что у старшего лейтенанта не один такой Картошкин на участке, и ему не впервой эти беседы.
— Мой ответ, гражданин Картошкин, — закон, который выстрадан долгой жизнью частного человека! — внушительно и беспрекословно произнес старший лейтенант.
Во время разговора Валентин Иваныч курил непрерывно, так что воздух в комнате стал сизым и табачный дым плавал слоями.
— Так значит, когда на мой вопрос сказать нечего, то ты закон выставляешь? — щурясь спросил он.
— На твои вопросы и полномочная комиссия райисполкома не ответит! — усмехнулся участковый. — А мой совет — держаться в рамках, соответствовать образу жизни народа.
— Замечательно! — с каверзной улыбкой воскликнул хозяин. — Вот, допустим, ты, Иван Димитрич, живешь в полном соответствии. Других на путь, так сказать, истинный наставляешь. А сам-то доволен?
— Да ведь тебе от того, что узнаешь, легче не станет.
— Понятно! — хмыкнул Картошкин. — Твои недовольства в рамках инструкции — «от и до».
— Добро бы и тебе так! — нисколько не обидевшись, отозвался Иван Димитрич. — Из-за твоих недовольств целый штат людей трудится — общественность, участковый, сам Василий Николаич…
— Ну да! Вызывали, беседовали, — оскалился Картошкин. — Утром сержант из каморы вывел, поставил во фрунт перед товарищем подполковником: докатился, Валентин Иваныч, до вытрезвителя? Никак нет, отвечаю, в коляске ваши люди довезли, спасибо им. Ну, говорят, а знаешь, что тебя ждет? Знаю, говорю я им, полсотни штрафу и задушевное письмо в столярную мастерскую: своим видом оскорблял человеческое достоинство… А вот, что это за штука такая — никто никогда мне не объяснил и почему за это наказывается человек. Ведь раньше, до атеизма, считалось, что на моей физиономии отображен Лик! — прокуренный указательный перст Картошкина нацелился в потолок: — Теперь же, когда это достоинство сплошь и рядом оскорбляется, то наказывают человека только за слабость, только Картошкин вкруговую виноват, как козел отпущения… А вы посмотрите, как в телевизоре бьют и режут, особенно в детективах, без слезы и вздоха! Или как женщина в оранжевом жилете двухметровым ломом лед на улице долбит, а мы ее всячески поощряем… А ведь на ней тоже — Лик, а только пьяного Картошкина волокем в кутузку и штрафуем, за что?
Мимо картошкинского дома по улице вновь протарахтел мопед, и с минуту все сидящие в комнате прислушивались, как его надсадный, завывающий двигатель затихает где-то в отдалении.
— Обида заключается в том, что пьяный член общества становится похож на животное, — разъяснил свое мнение Иван Дмитрич. — Но от природы он наделен разумом и волей, творческими силами…
— Очень содержательно! — одобрил Картошкин.
Участковый достал из планшета чистый лоскуток бумаги и что-то записал. Валентин Иваныч скосил глаз в чужой планшет и прокомментировал:
— Проведена лекция с Картошкиным о сомнительности алкоголя.
— Такая уж работа, Валентин, — отозвался Иван Дмитрич. — Кабы я, как ты, плашки стругал или ямки рыл, то и отчитывался перед своим руководством планками или ямками, а так — отписываться приходится… Ну так вот, дорогой Валентин Иваныч, пришел я к тебе по поводу старшо́го…
— А что — старшо́й? — вздернул плечи Картошкин и хмуро глянул в глаза участковому. — Сам знаешь, самостоятельный. Отцу десять очков вперед даст.
— Володька в общежитии по улице Пионерской учинил гонения на гражданина Ивана Савельича…
Участковый, по всему, ожидал эффекта: Картошкин примется вздыхать, охать, сокрушаться. Но ничего подобного не последовало. Валентин Иваныч выслушал сообщение рассеянно и как бы между прочим ответил:
— А-а… Я-то думал… Что ж, Володька парень справедливый, он зря не станет…
— Начкар теперь на всех углах кричит, что парень подослан, в отместку, так сказать.
— На каждый роток — не накинешь платок! — усмехнулся Картошкин и добавил внушительно и строго: — Я начкара не имею права трогать. Володька — другое дело… Неужели, Иван Димитрич, ты, человек со стажем, только что утверждавший достоинство в лице трезвом, станешь отрицать право сына заступиться за родную мать?
— Речь пока идет о преследовании Ивана Савельича! — стараясь придать своему голосу как можно больше внушительности, произнес участковый и продолжил: — В законе нету разграничений — заступаешься ты или нарушаешь порядок. Был шум в общежитии, есть факт — суродованная табуретка начкара и его дверь в квартиру…
— Ну, раз нету закона…
— Есть, есть закон! — поморщился старший лейтенант. — Только не нужно передергивать.
Из его планшета появился разлинованный, отпечатанный типографским способом бланк.
— …и сына своего Владимира Валентиновича избивать и преследовать сожителя моей бывшей юридической супруги не посылал! — бубнил едва не по слогам Картошкин. — О том, что в бараке был шум, услышал впервые от старшего участкового лейтенанта, и ничего к вышеизложенному прибавить не могу, в чем собственноручно и подписуюсь…
* * *Тонкие розовые лучи солнца пробиваются сквозь стекла в Володькину комнату. Здесь все так же осталось, как и при матери: узкая железная койка со скрипучей панцирной сеткой, деревянный стол, сработанный Валентином Иванычем много лет назад, табуретки и деревянные полки с книгами.
Май на излете. Учеба в школе кончилась, и теперь Володька готовится к первому экзамену — сочинению. С утра, еще не поднявшись, он уже с книгой, читает, но не для экзаменов, а так — для собственного удовольствия.
Валентин Иваныч поднялся еще раньше и ходит, ходит по кухне. «Как кот ученый, по цепи, кругом!» — с усмешкой думает Володька. Через тонкую филенчатую дверь он прекрасно слышит его шаги. Они то приближаются, то удаляются, а то замолкают вовсе. Картошкин мается. И это Володьке понятно. Мало того, чтобы человек бросил пить, надо чтобы его занимало какое-то дело, но такого дела у Валентина Иваныча нет, и он постоянно в тоске. Две недели минуло с того дня, как Валентин Иваныч получил бытовую травму — ожог. Раны его подживают, с Володькой они быстро примирились. Участковый объявил, что уголовного дела не будет за отсутствием состава преступления… Вник, стало быть, он в состояние Володьки, но и Валентина Иваныча пристращал: пить не бросишь — на принудительное лечение отправим с общественностью…
В знак примирения с родителем Володька все дрова во дворе переколол и сложил поленницу, картошку в огороде посадил. Про скандалы в начале мая больше не вспоминали, но и при родителе не стал курить. Стены закопченные побелили известью, окно застеклили, горелые половики и занавески выбросили, как ничего и не случалось… Н-да…
Вскоре Володька услышал, как еще один человек на кухне появился — сосед Сучков. Догадался — разведчик. Каждое утро ходит, принюхивается: не шумят ли Картошкины? За барахло свое трясется…
— Самое жуткое время для человека — с рассвета и до открытия магазина…
— Да уж…
Покалякали они с Валентином Иванычем о том, о сем и ни о чем, в общем-то утопал сосед.
Володька перебрался за стол, читает.
«Ужин был очень весел: все лица, мелькавшие перед тройными подсвечниками, цветами и бутылками, были озарены самым непринужденным довольством. Офицеры, дамы, фраки — все сделалось любезно, даже до приторности. Мужчины вскакивали со своих стульев и бежали отнимать у слуг блюда, чтобы с необыкновенной ловкостию предложить их дамам. Один полковник подал даме тарелку соуса на конце обнаженной шпаги…»
— Валю-уша-а! Сколько лет, сколько зим! — услышал Володька на кухне чужой, незнакомый голос, а вслед за ним дружеские похлопывания, многозначительное мычание родителя и тенорок Бори Щукина, едва слышно: — С окончаньем учебного года… Ги-ги-ги!
— Что он ему, год-то? — выглянув на кухню, осведомился Володька. — Мой родитель свои университеты давно прошел.
Человек в самом деле был незнакомым. Его обнаженные до локтей руки, нелепо, казалось, высовывающиеся из рукавов короткой бледно-кремовой рубашки, были расписаны фиолетово-синими татуировками, изображавшими растения и русалок. Голова незнакомца с коротко остриженными волосами, выцветшими, как прошлогодняя солома, напоминала одуванчик, и поэтому лицо его могло показаться безобидным, почти детским. Но черная, задубевшая на ветру кожа, щербатый рот с золотой фиксой, тяжелые неизгладимые морщины, пролегшие от широких бледно-фиолетовых губ, кривившихся в глумливой, хищной какой-то ухмылке, выдавали в нем что-то опасное, злобное.
«Котя Поганель!» — всплыло вдруг в Володькиной памяти. Года четыре назад Котю на глазах у Северной улицы увезли в милицию. Сказали, за кражу из кулинарии… Забыли Котю на Северной, и вот — нате!.. — собственной персоной в картошкинском дому!