Михаил Берг - Черновик исповеди. Черновик романа
— Ты боишься, да, ты боишься, — зашептал голос, — не бойся. Я спасу тебя, они тебя не найдут. Они не будут искать у меня.
— Перестань, — сказал он, отстраняясь. — Я не боюсь. Это другое. Мне стыдно скрываться, бегать от своей тени. Мне кажется, я заснул, а проснулся в другом теле. Может быть, даже не в человеческом. Был писателем, а стал аморибией под кагэбэшным микроскопом. Туго им, совсем на ладан дышат, если стали заниматься такой ерундой и мелочевкой, как литература. Что им здесь светит, не пойму.
— Дача записана на мою тетку, — будто не слыша его, жарко дыша в шею, шептала она. — Они никогда не догадаются. Ведь о нас никто не знает, ты сам говорил, что вспомнил мой номер почти случайно. Мы можем здесь жить всю жизнь, и нам никто не помешает. Я все для тебя сделаю, все: поеду в Москву к Сидорову, сама сниму тебя на фото для паспорта. А кончатся деньги, ты только не беспокойся, я достану.
— У меня в голове тесно. Будто разрушили запруду. Хоть сейчас пиши сразу десять романов — дрожь берет…
— Ты дрожишь, тебе холодно, давай я тебя укутаю…
— Дрожь берет — прямо сейчас сесть и писать. Но писать сразу все десять романов, которые вместе уже не роман, а рецепт, шифр, сообщение. Кому, зачем, я не знаю. Я так раньше интонацию будущего романа чувствовал, словно привкус лакрицы. И невидимого учителя — как самого себя в будущем. А теперь мы как будто поменялись местами. Я сам жду, что он мне скажет. А он молчит. И здесь никакой Париж, никакая эмиграция не поможет. Я не…
— И не надо. Давай жить здесь. Я спрячу тебя ото всех. Будешь жить как трава. Не хочешь в Париж, не нужен иностранный паспорт и Сидоров, не хочешь, чтобы я к тебе приехала, — я уже знаю, что придумать, я приеду, где бы ты ни был. Но не хочешь, я все устрою и тут. Живи сколько хочешь, пиши, гуляй, я…
— А дочь будет расти без меня, а жена — все поймет. Ты ей, конечно, все объяснишь: ваш муж, сбежав от кагэбэшников, прибежал ко мне, и нам так хорошо, что мы…
Они помолчали, словно прислушиваясь к тишине, которая все равно становилась шершавой, гулкой и тусклой, словно дыра колодца на соседнем участке, где они брали воду. А еще вчера все казалось таким прочным и цельным.
— Скобарь. Мерзкий скобарь. Негодяй, неблагодарный, как дупло. — Макс заиграл желваками. — Я позвонил ему из таксофона, чтобы не записали номер. Мы с ним учились с девятого класса. Я его знаю как облупленного. Всегда разыгрывал сноба, аристократа. А на голове — знаешь, как говорят, корова языком зализала, — такой заломленный чубчик. Человек, который умеет устраиваться и со всеми ладить: с коммунистами, демократами, Церковью, самим чертом. Я позвонил ему и говорю: «Григорий Саныч, ты — министр юстиции. Ты — благоразумный человек. Выступи с протестом, осторожным протестом, если такой возможен, приструни своих оголтелых патриотов, которые охренели настолько, что запретили генетические исследования из страха, что открытие достанется оппозиции. Ведь это шанс для всех нас, и без него ты и дети твои уйдете туда, куда уходили другие и никогда не возвращались. А он мне так, будто мы не знакомы тридцать лет. Не встречаемся на днях рождения по нескольку раз в год. Будто не я… да ладно. А он мне чуть ли не на «вы», чуть ли не Максим Максимычем называет. И какой-то бред: «Я стою на позициях правового государства и церковной морали. Моя задача — точное соблюдение закона при любых обстоятельствах». Как будто это законно: под предлогом борьбы с corruptio превратить страну в концентрационный лагерь.
— А ты хотел, чтобы он заплакал тебе в трубку и попросил прощения? Он сделал свой выбор, ничего изменить он не в силах.
— Да я это понял. Повесил трубку, быстро перешел на другую сторону, зашел в кафе. А через пять минут к телефонной будке, из которой я звонил, подкатили две машины с сиренами. Оцепили улицу, но я это видел уже из автобуса. Что делать, прямо не знаю, мрак какой-то.
Уже смеркалось, когда он, проводив друга до станции, возвратился к себе в дом. Было безумием приезжать сюда, где в подвале хранилось не только оружие для роты солдат, но и весь архив многолетних исследований подпольных лабораторий по созданию альфофетопротеина. Всю ночь он составлял отчет, суммируя результаты последних недель. Есть ли в этом смысл, он сомневался. Может быть, осталось немного, а может — долгие годы. Да и что можно сделать в этом мире, если люди забывают уроки, как только они кончаются. Человек ненаучаем. Больно — отдергивает руку. Только зажило — тянется опять, как слепой. Противление злу не спасает, но и непротивление — тоже. Спасет ли бесконечное копирование и возможность исправлять прошлое, Бог знает…
Солнце садилось за лесом, жемчужно-золотые лучики сеялись сквозь черную осеннюю крону деревьев, будто протискивались через щели в прохудившейся кровле. Раздетые деревья стояли, как изваяния, листья под ногами шуршали, как шуршат листья в сентябре. Еще за сто метров от поворота, снизив скорость, он стал внимательно разглядывать пространство вокруг дома. Его могли ждать за дровяным сараем с дырявым синим тазом на крыше, в даче по соседству, в самом доме, наконец. Он запустил руку в карман. Когда это кончится? Сколько можно находиться не на своем месте и играть случайную роль?
Перед ним стояло три задачи.
1. Как выжить в этом разваливающемся мире, оставаясь чужим и не теряя себя, если водораздел проходит по самой жизни, памяти, близким, друзьям? И уже как следствие вопрос — стрелять или нет, если буквально сейчас из-за вон того ольхового куста выскочат клоны в плащах реглан и с пистолетами в руках?
2. Что делать с волоокой женщиной, которая ждет его в комнате на втором этаже? Как быть с ней, с ментами, что ищут его в городе, с женой и дочерью, которых он не видел уже неделю? Не может же он, отказавшись от числителя прошлого, начать жизнь с мнимой единицы, вычеркивая череду ужасно-прекрасных лет, прошедших, пролетевших, прошелестевших там, в шестидесятых и семидесятых.
3. Как быть, если одна жизнь кончилась, а вторая то ли не началась, то ли началась совершенно непонятно, отторгнув, отсеяв почти все, что было наполнено смыслом, и лишив ощущения безусловной правоты? Как объединить эти три проблемы, три составляющие стиля, не потеряв целого, которое и есть его жизнь?
Дождь пошел как-то нехотя — штрих, нажим, пунктир; нарисовал мокрый лесок, осину на углу, лужи на дороге, легкий туман, насупившиеся заколоченные дачи. Ракурс, забранный мелкой сеткой. Почему нельзя жить прошлым? Потому что прошлое не спасает. Он открыл дряхлую калитку, скрипнувшую несмазанными петлями, и, ступая осторожно, пошел по убитой ногами тропке, узкой морщине, виляющей в траве. Чем ближе он подходил к дому, тем отчетливее сознавал, что кто-то (что-то?) ожидает его там, внутри, отделенный невидимой границей, переступить которую он обязан. Вдохни напоследок поглубже, набери воздух грудью. Сомнений не осталось, захотелось улыбнуться, стереть тыльной стороной ладони непрошеную влагу с глаз. Он поднялся по ступенькам крыльца, взвигнувшего второй доской: мы с тобой двойной орешек под единой скорлупой. Конец, начало? Распахнул дверь и, стараясь не слышать нарастающего, как гамма, шороха рядом, быстро закрыл ее за собой, окунаясь с головой в блаженную черно-коричневую темень с пепельным подпалом.
Здравствуй, племя молодое-незнакомое!..
1986, 1991
1
Речь идет о книге Владимира Альбрехта «Как быть свидетелем», в которой рассказывалось о системе защиты свидетелей во время допросов в КГБ.