Василина Орлова - Больная
Безумие — это, может быть, просто бедность. Просто неспособность и невозможность получить то, что и так тебе принадлежит, понять ясное, увидеть светлое, вкусить терпкое. Анемичность души.
Огромная дыра в ночнушке, сквозь которую проглядывают рыхлый белый живот и вялая тяжелая грудь. Может, Ира и не ведает о существовании этой дыры. На голове короткая щетина — на той неделе подстригли, потому что обнаружили вшей. Я не знаю, что с ней случилось, и про девочку-сироту придумываю, конечно. Здесь, впрочем, все обо всех всё знают, а что не знают, то, значит, и знать не стоит.
— Я хотела бы попросить тебя дать и мне прочитать этот акафист, — говорю я Жанне.
— А ты проще выражайся. Дай, мол. И дам.
— Дай, пожалуйста.
— При одном условии: покури со мной.
— Ну, давай покурим. — Я присаживаюсь на корточки. — Но тогда я уже не буду читать.
— И правильно. Не надо соблазняться светом, когда все вокруг лежит в грязи. Будь со своими людьми, не уходи от них далеко.
— Где ты этого набралась?
— В московском метро, где же еще!..
— А я не могу вспомнить, — вступает Инна. Она входит и брезгливо морщится при виде Иры. — Не могу вспомнить, девочки, какая следующая станция после «Пражской»?
— «Парижская».
— «Южная».
— А не «Долгорукова»?
— «Академика Янгеля».
Жанна смеется, Нюра, не понимая причины смеха, присоединяется — звонко взлаивает. Ира тяжело разворачивается и уходит. Через минуту она придет. Она все время ходит туда-сюда.
— Да зачем тебе?.. Тут-то!..
— А давайте составим карту метро по памяти?
Здесь вообще довольно охотно смеются. Но это всегда надломленный смех. Ножиком режут стекло — все равно ты его так не искрошишь. Смех бесполезен. И не хочется думать, что есть люди, которые так смеются. А может, не от смеха этот липкий пот подмышками — может, просто надо принять наконец душ. Однако здесь нет душа. То есть существует ванная комнатка, где стирается и сушится белье — она, конечно, заперта. По расписанию раз в неделю помывка, но я уже, кажется, две недели здесь, и не видела, как мылся кто-нибудь. Да и запах такой, что начинаешь думать невольно, будто здесь по целым месяцам кожа не знает горячей воды и мыла. Человеческая плоть. Преющая, выделяющая пот, истекающая жидкостями.
Лето, в больнице отключили горячую воду… Но, наверное, где-то же они моются. Потому что иначе, конечно, быть не может. Вот и гоголевский сумасшедший ученый сосед утверждал подобное: этого не может быть, потому что этого не может быть никогда. Последний аргумент, когда аргументов нет — но самый убедительный. Вроде: «Если Бога нет, то какой же я после того капитан?» (И почему — после? Если его нет, то уж сразу, а не после.) Но если Бог есть, то какая же я сумасшедшая?
6Шуршат на ветру крепкие стебли кукурузы. Початки уже налились молодым молочным семенем, можно выламывать и грызть сырыми — сладкая прохладца, тугие зерна лопаются на зубах. Вода в маленьком пруду, точнее, болоте, стоит — не шелохнется.
Когда сосед зачерпывает с того берега гремящим эмалированным ведром, которое сразу умолкает — по глади идут широкие плавные круги, в равном отстоянии один от другого. Они многократно ломают отражения верб и берез, а затем деревья в пруду склеиваются по частям сами собой.
На мели между утонувшими желтыми листьями стоит стайка мальков.
Длиннолапые водомерки рассекают отражения, неглубоко проминая синее зеркало. Два монументальных облака невесомыми мраморными изваяниями громоздятся в небе и в пруду. И пруд, и небо — всё мало им, и как они, такие объемные, вмещаются в эти плоскости? Божья коровка закончила пешее путешествие на тонком конце высохшей былинки, расправила крылья и взвилась. Стрекозы исполняют нескончаемое грациозо, трещат крепкими лопастями, слюдой посверкивают на солнце. Их огромные стереоскопические глаза блестят, как драгоценные камни. Камыш склонился на одну сторону, самые высокие листы, рисуя плавную дугу, касаются поверхности воды, и отражение дописывает окружность. Дятел в отдалении не умолкает, бьет бесконечное многоточие, легкое и гулкое. В перелеске взялась гадать кукушка. Я жду Арсения. У нас свиданье.
Об этом поведал племянник утром, за завтраком. В густом благовонии плетистых изросшихся розовых кустов стоит у Марии и брата стол, за которым семья собирается трижды в день. Завтрак похож на обед: густой борщ. В том борще ложка стоит стоймя. Розовое облако пара тает в летнем дне. А еще Мария принесла с грядки лук, многослойный и полупрозрачный, и пучки узорчатых листьев петрушки.
— Арсений просил передать, чтоб ждала в полдень у пруда.
Я поперхнулась и отложила луковое колечко.
— У какого еще пруда?
— А — там…
Мария одобрительно рассмеялась:
— Быстрый.
Ее лицо и вся ладная крепкая фигура выражали спокойствие. Она располнела, да и в юности была крепка, румяна, сдобна — и не ленилась каждый день проделывать те ухищрения, те простодушные нелепости, что подразумевались конкретно понятым телевизионным девизом «уходом за собой»: рисовала синие брови и густо подмалевывала ядовито-розовым губы. Ходила всегда в просторном цветном платье и золотистых босоножках. Я всегда ее любила, но это «быстрый» подняло в стакане сознания легкую бурю негодования.
И вот я жду Арсения с готовой просьбой не выставлять меня посмешищем в глазах родни, но дырявые прыгающие от легкого ветерка тени на траве и воде, скульптурные облака и даже ведро соседа — перестроили на созерцательный, мирный лад. В отдалении на поле взмахивают блескучими лезвиями, как будто веслами, косцы, удаляясь по волнам никнущей жатвы, и запах свежесрезанной осоки долетает сюда. Что-то припозднились, роса сошла повсюду, кроме как в глубокой тени, солнце печет немилосердно. Рубахи — кто постарше — и футболки — молодежь — поскидывали, и широкие спины лоснятся от пота. У старших под рубашками майки, и тело приняло загар только там, где его не прикрывает хлопок: шеи и руки до плеч. Но парни изыскивают время позагорать, отдохнуть здесь же, у пруда, скорее напоминающего болотце. Поэтому их тела брозовы без изъятья.
Арсений явился важный, торжественный. Черные кудри расчесаны на пробор, карие глаза блестят. При свете дня были заметны юношеские бритвенные порезы на гладких щеках и ажурные пятна грязи выше запястий, в то время как ладони были тщательно вымыты и даже, кажется, пахли мылом.
— Прывит, — сказал он.
— Привет.
Он совершенно не знал, что говорить дальше, и я не знала. Взъерошил волосы, разрушив тщательную прическу, и улегся на спуске к воде, где я сидела.
— Вызеленишь штаны.
— Ну и хай. Тоби, что ли, стирать?
Я хмыкнула.
Он вытянул из стебля травинку и вставил в зубы. Потом немного подумал — будто облако набежало на лоб — сорвал, все так же лежа, полевой клеверок и протянул мне:
— На.
Рассмеялась:
— Ты очень галантный.
— Выходи за меня замуж.
Серьезные сдвинутые брови.
— Спой что-нибудь, пожалуйста.
— А что?
— Ну, ты же пел вчера.
Мисяць на неби, зироньки сяють,Тихо по морю човен пливе.В човни дивчина писню спива-а-е,А козак чуе, серденько мре…
Голос у него был — трезвый — чистый, высокий. Протяжная мелодия струилась над водой, витала в ветвях, уносилась в небо…
Мы просидели, почти не разговаривая, на берегу часа три. Несколько раз он принимался петь, но ни одной песни не знал наизусть до конца:
— В мене мати пое, я тильки подпеваю. Вона хороша, але сама не уявляет, шо робит. Ну да я тоби казав…
Налетел ветер, набежали тучи, засобирался дождь. Мы встали.
— А придешь завтра?
— Завтра…
— Приходь. Я визьму у матери зошит, вона слова писень уси туди записуе. А у вас в России есть якись песни, романсы?
— В твоем возрасте, — нравоучительным тоном заметила я, — у нас в основном слушают рок. Или электронную музыку…
Он вспыхнул, повернулся и зашагал по траве, не оглядываясь.
7Мерзли ноги. У меня не было с собой носков. А если бы и были, их бы отняли в приемном покое так же, как и всю одежду, кроме нижнего белья. Лифчик бы тоже сняли. Чтоб не повесилась?..
Они надели на меня куртку, еще было одеяло — в него санитары завернули, связанную, обессилевшую. Так понесли, при ужасе присутствующих, под взглядами сидящих у подъезда чужих бабулек, непонятный кулек в синюю машину скорой психиатрической помощи. Сопровождал меня почему-то Егор. Может, он был наиболее трезв? Зрачки у него были нормальные. На каталке распеленали. Я лежала, глядела в окно, и больше не кричала. Молча сняла с шеи бело-голубой дешевенький крестик и серебряный медальон с тонким изображением ангела-хранителя — на одной цепочке — отдала Егору. Все равно бы забрали.