Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 11 2008)
Однажды ночью Сатир увидел, как из телевизора прямо на пол выпал ребенок. Маленький, лет пяти-шести, не более. Чуть помладше Тимофея. Выпал из мертвенно-голубого сияния экрана, может, из сводки новостей — из репортажа о встрече на высшем уровне или из комментария к мирному договору, может, из нового клипа на MTV, рекламного ролика или мультфильма, футбольной трансляции или показа мод... Вначале Сатир оторопел, нервно сглотнул, опустился на колени и на четвереньках подполз к ребенку. Мальчик лежал на спине, серые глазки его были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь потолок, в небо. На нем были черные шортики с кармашками спереди, рубашка в красную клетку и легкие кожаные сандалии с дырочками в виде крохотных цветов. Сатир легонько потряс его за плечо. Головка мальчика бессильно запрокинулась. Ребенок был мертв. Сатир холодными, как лед, руками притянул его поближе, отодвинул рыжие волосенки и увидел на виске пятнышко запекшейся крови, словно кто-то ударил мальчика острой спицей. Затворник всмотрелся в детское лицо и вдруг, прижав к себе, зажмурился сильно-сильно, чтобы из глаз не просочилось ни капли едкой, как кислота, влаги. Было в лице убитого что-то знакомое и родное, отчего сердце рвалось из груди, натягивая аорту и колотясь в клетке ребер. Сатиру казалось, что мальчик этот похож на него самого в детстве, на Белку, на Эльфа, на Гризли, на Истомина... Не разжимая глаз, он тихонько заскулил. Словно старая сука, у которой равнодушные хозяева решили утопить последних в жизни щенков: пришли в сарай, где она лежала с детьми на сене, принесли мешок из грубой холстины и покидали их внутрь, слепых и беззащитных, жалобно попискивающих, водящих невидящими мордочками в поисках надежного материнского тепла и не находящих ничего, кроме холодных умелых рук, несущих их к смерти. А собака смотрит, как забирают ее детей, и не может сделать ничего, кроме как скулить да плакать, потому что это воля того, кто сильнее ее.
Сатир осторожно поднял мальчишку, перенес его в ванну, накрыл одеялом, положил под голову свою куртку, сам лег рядом и замер, обнимая маленькое хрупкое тельце. Жарко дышал на висок с кровяным пятнышком, словно надеялся, что это может спасти мальчика. Держал за руку, сжимая, будто хотел отогреть. Задыхаясь от горя и ужаса, шептал на ухо. Ему казалось, что на мир надвигается что-то ужасное — конец света, апокалипсис, судный день, атомная война, вырождение... Волна боли, горячая, густая, как лава, захлестнула его, и он с хрипом пропал в ней.
У него началась лихорадка.
В бреду ему снился один и тот же сон. Словно он оказался в каком-то азиатском концлагере. Он невидим и неосязаем, но все видит и чувствует. Чувствует, как смердят кучи чего-то гниющего и тошнотворного. Видит, как мириады отъевшихся отяжелевших мух кружат вокруг куч, отчего рябит и дрожит воздух. Чувствует теплую липкую грязь под ногами, смешавшуюся со стоками и гнилью. В грязи, переливаясь, ползают какие-то длинные тонкие твари, отчего кажется, что грязь живая и, как огромное отвратительное лицо, наделена мимикой. Вверху клочьями пепла кружат падальщики. Небо покрыто мертвыми узлами мокрых туч, низких, тяжелых, словно желающих прижаться к земле и задушить все живое.
Совсем рядом с невидимым Сатиром медленно движется очередь. Она, петляя, идет до самого горизонта, истончается там в еле видимую паутинку и наконец исчезает. Маленькие, узкоглазые, одинаковые люди идут мелкими шагами, покачивая узелками, в которых лежит их концлагерное добро. Лица изможденно-пусты, безо всякого выражения, словно неудачные маски. Они идут, не делая лишних движений, лишь изредка кто-нибудь запахнет на тощей груди остатки одежды.
В начале очереди стоит жирный человек с деревянным молотком в больших руках. Каждого подходящего к нему он бьет по затылку, тот без стона замертво падает в грязь и исчезает в ней. Карминные брызги летят на молоток, руки и лицо палача. Подходит следующий, снова раздается глухой удар, и грязь принимает новую жертву.
Сатир стоит рядом и смотрит на происходящее, не в силах ни отвернуться, ни спрятаться, ни даже закрыть глаза. Ему хочется кричать, но он не может, он может только смотреть.
— Это сейчас кончится, сейчас кончится… — повторяет он себе.
Но очередь все идет и идет, и конца ей не видно.
— Еще чуть-чуть, и все прекратится, обязательно прекратится…
Но молоток все падает и падает. Его хозяин ничуть не устал.
“Сейчас, сейчас наступит конец”, — думает Сатир, кусая губы до невидимой, но соленой крови и сжимая до неслышимого хруста неосязаемые кулаки.
Всплески грязи, глотающей тела, не становятся реже.
И тогда он вдруг понимает, что так будет продолжаться вечно, что это никогда не кончится, молоток никогда не раскрошится и рука никогда не утратит твердости. А людской поток все будет продолжать и продолжать покорно идти, безгласный и бессловесный, чтобы падать разбитыми головами в шевелящуюся, словно гримасничающую, грязь.
Этот сон не оставлял Сатира все время болезни.
Он целыми днями лежал, укрывшись до макушки пледом, и вылезал из-под него очень неохотно. От резких звуков он вздрагивал, сильнее натягивал плед и там, в горячей темноте, до боли сжимал глаза.
Как-то к нему подошел Эльф с листами бумаги в руках. Неторопливо устроился на стуле, подобрав под себя ноги. Искоса глянул на вылезшего на свет Сатира.
— Что это у тебя? — кивнул Сатир на бумагу.
Эльф немного отстранил от себя руку с листами, словно стараясь посмотреть на них со стороны.
— Рассказ. Про мышей.
— Про мышей? — Сатир удивился. — Дурь какая… Ты думаешь, это кому-нибудь интересно? Если бы ты про людей написал…
— Все мы живые — и люди, и мыши, а значит, и проблемы схожие.
— Ну, читай.
“Вокруг очень красиво. Когда я впервые открыл глаза, красота сразу поглотила меня, закружила и покорила. Я целыми днями смотрю
вокруг себя и не могу нарадоваться. Иногда мне кажется, если бы от меня остались одни глаза, я бы чувствовал себя не хуже, чем сейчас.
Очень много белого цвета. Стены мира белые, глянцевые, расчерченные на правильные квадраты. Небо тоже белое, чистое. На нем горят длинные яркие солнца. Здесь всегда тепло и сухо. Я часто поднимаю свой розовый нос кверху и, щурясь, смотрю на светила. От этого потом бегают перед глазами слепые пятна, но мне все равно снова и снова хочется смотреть на небо.
Рядом копошатся такие же, как я, — белые и молодые. Меня не покидает радость от того, что мы такого же цвета, как стены и небо. В этом есть что-то запредельное, что-то роднящее нас со всем миром, всей вселенной. Мы уже не сосем мать, мы достаточно взрослые, чтобы питаться самостоятельно.
Еду нам приносят боги — повелители этого мира. Огромные: когда они наклоняются над нашим домом с прозрачными стенами, то закрывают собой небеса и на все падает тень. Боги добры, они любят нас, иначе с чего бы им давать нам пищу и тепло? Когда они приходят с пищей, мы разом поднимаем головы кверху, глядим на них нетерпеливыми глазами, шевелим тонкими голыми хвостами, и они дают нам наш хлеб и воду.
Я наблюдаю за ними с того момента, как впервые увидел их. Пока другие судорожно прорываются к еде, я, не дыша, смотрю на богов. И чем дольше я смотрю на них, тем яснее понимаю: мы похожи! У нас четыре лапы — и у них тоже, у нас два глаза — и у них, но самое главное: они тоже белые! Белые, как весь остальной мир! Мы в родстве с богами, иначе я и не могу понимать то, что вижу. Господи, до чего ж я был счастлив, осознав это. Мне хотелось всем рассказать о своем открытии, но меня никто не слушал, все были заняты едой. Я не обиделся. В конце концов, мое понимание и их невежество ничего не меняют в этом прекрасном и счастливом мире. В любом случае мы будем счастливы, иначе для чего создана вселенная? Я пищал от радости, катался по земле, играл с чужими хвостами. Я знал, что так будет всегда. Я только не понимал, почему боги так добры к нам, ничтожным в сравнении с ними. Когда я думаю об этом, все мое существо наполняется таким восторгом, что невозможно выразить никакими словами.
Нас рассаживают по отдельности. Каждого в свой дом с прозрачными стенами. Мы пытаемся приблизиться друг к другу, но бесполезно. Стеклянные стены не пускают. Я не знаю, зачем это сделано, но так захотели боги, а значит, в этом есть истина. Я обнюхиваю внимательно новое жилище и не нахожу в нем никаких отличий от прежнего, кроме размеров.
Приходит бог, берет меня аккуратно, сжимает, и вдруг я чувствую резкий укол. Боль врывается в мое тело, несколько минут выжигает его изнутри, так что я не могу думать ни о чем другом, и потом медленно затихает. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что и с другими происходит то же самое. Мои братья и сестры вертят от боли хвостами, когда бог вонзает в них луч