Денис Драгунский - Окна во двор (сборник)
— В гости можно. Ненадолго и не слишком часто. А ночевать нельзя. Сначала она останется ночевать, а потом этак незаметно переедет к вам жить. Ползучая оккупация. Сами пожалеете! Локти искусаете!
— Но это уже вас не касается! — возмутился жилец.
— Мне ваша горькая судьба без разницы, — холодно ответил хозяин. — Но я сдаю квартиру одинокому мужчине. И вот это напрямую касается меня. Кстати, имейте в виду, я буду присматривать за квартирой. Буду вас навещать каждый второй вторник, плюс еще раз в месяц без предупреждения.
— Спасибо, я подумаю, — искатель квартиры повесил трубку и обратился к девушке, которая сидела рядом с ним на диване: — Жлоб и хам. Просто гестаповец какой-то. Чтоб мы у него там по струнке ходили. Ну его!
Набрал новый номер.
— А вот скажите, — говорил он своему новому собеседнику. — Вы не будете против, если ко мне вдруг придет в гости девушка?
— Да ради бога!
— А если она останется у меня ночевать?
— Смешной вопрос! Не выгонять же ее ночью на улицу.
— Спасибо! А вот если в Москву приедет из Мариуполя брат моей девушки, можно он у нас поживет пару-тройку дней.
— Конечно!
— А если он будет со своей девушкой?
— Сколько угодно.
— А если потом ее мама подъедет? Мама девушки брата моей девушки?
— Мама — это святое.
— А вот если мы с девушкой летом уедем в отпуск, можно в квартире поживут наши друзья? Цветы поливать, и вообще.
— Да пусть поживут!
— Спасибо, я подумаю, — искатель квартиры повесил трубку и обратился к девушке, которая сидела рядом с ним на диване: — Ишь ты, на все согласен! Прямо как будто заманивает, завлекает! Маньяк, наверное. Ну его!
сны на 22 и 23 февраля 2013 года
Первый раз вижу
Приснился вот такой сон.
Приемное отделение больницы. Широкий коридор, желтый линолеум на полу, дерматиновые скамейки вдоль стен.
На скамейках сидят беременные женщины. Совсем на сносях. Возле каждой — мужчина (муж, наверное) и еще какие-то тетушки, родственницы.
Осматриваюсь. Рядом сидит какая-то довольно молодая особа, тоже на сносях. Рыжеватая, с короткой стрижкой, со светлыми глазами. Вообще-то я ее первый раз вижу. Однако понимаю, что она со мной, что я ее сюда привел. Стараюсь понять, кто она мне. Жена? Любовница? Сестра, дочь, просто знакомая? Никак не могу сообразить.
Но зато наконец соображаю, что это роддом. И я, значит, привел эту особу рожать. Я ее про себя называю «девушка». Ну что ж, раз так вышло — подожду, когда ее примут, отведут в палату. А там, может, соображу, кто она такая.
Она, кстати говоря, на меня вообще не смотрит. Сидит и читает какую-то затрепанную книжку.
Вдруг кто-то рядом говорит, что муж должен присутствовать при родах. Это, конечно, непривычно, и даже страшно, но — нужно. Все тетки, которые окружают рожениц, громко и одобрительно гомонят: «Да, да, правильно, такая поддержка!» — и обращаются к мужчинам: «Ты пойдешь? Не забоишься?» Те кивают: «А то! А как же!»
Интересные дела. А мне что делать?
Я же ей никто. Чего ради я должен присутствовать при ее родах?
Но, с другой стороны, как-то неловко оставлять ее одну. У всех, значит, во время родов кто-то будет рядом — а она одна останется? Нехорошо.
Ладно! — решаю я. — Пойду с ней.
Тут открывается дверь в один из кабинетов.
За столом сидит женщина-врач. Смотрю на нее и вижу, что это Таня В., в которую я был влюблен в восьмом классе. Разумеется, уже взрослая. Но все такая же.
Вхожу в кабинет, сажусь к столу напротив нее и говорю:
— Привет, Тань. Вот такое дело. Я привел девушку рожать и, по всем правилам, должен при этом деле присутствовать. Так что ты оформи все как положено, я готов.
Говорю негромко, перегнувшись к ней через стол, почти касаясь своей щекой ее щеки.
— Привет, — говорит она. — По каким еще правилам? Нет таких правил, ты что! Давай я ее сейчас положу, ты мне напиши свой телефон, и как только она родит, я тебе позвоню. Все будет нормально.
— А как же присутствовать при родах? — говорю я.
— Не надо! — говорит Таня. — Незачем. Давай, пиши свой телефон.
— Ага! — говорю я, отодвинувшись от нее и глядя ей в глаза. На ней красивые очки в тонкой оправе. — Ага! Ты просто не хочешь, чтоб я присутствовал при родах этой девушки! Ты ревнуешь!
— Дурак был, дурак и остался, — смеется Таня и гладит меня по лицу рукой.
Всё.
Сон на следующий день.
Сырая холодная зимняя ночь. Тает, капает, скользко, промозгло.
Мы с какой-то женщиной быстро и как-то суматошно ходим по улицам, то и дело останавливаясь, глядя вверх, всматриваясь в туманное серое небо.
Потому что там, наверху, летает мальчик. Наш сын. Сам летает, взмахивая руками. Мы боимся, что он заденет провода и его убьет электричеством.
Нам страшно, потому что мы видим — ему с каждой минутой все труднее летать. Он садится передохнуть на сугроб, на крышу киоска, на дерево, потом взлетает снова, с натугой, едва-едва, тяжело и неуверенно, едва пролетая между проводами.
Звучит в ушах: «подняться хочет и не может… висят поломанные крылья…»
Почему этот летающий мальчик — наш сын?
Кто эта женщина?
Я ее первый раз вижу. Я вообще никогда таких не видел: совсем маленького роста, полная, но с очень тонкой талией, с черными косами по бокам узкого бледного лица. Как будто портрет в витой деревянной рамке.
каждый третий
Красный, поэт и никто
В самом начале 1970-х латышская писательница Цецилия Динере рассказала мне такую историю.
Жили-были три товарища.
Хотя конечно, это были не товарищи, а так — друзья детства. Вместе учились в какой-то провинциальной школе. Но у них сразу разошлись дороги. Тем более что они были очень разные.
Один — из богатой семьи, но по убеждениям почти коммунист. Красный, если в одно слово. Правда, свои убеждения он мало кому доверял, особенно после тридцать четвертого года. Тогда было очень тяжелое время. Лучше было не вылезать с красными идеями. Но друзьям он говорил, наверное. Делился мыслями.
Второй — поэт. Еще в школе писал стихи и дальше пошел по этой дороге: газета, журнал, литературные кружки, книги.
А третий — ни то ни се. Никто. Даже школу не окончил. Работал где придется, хворал, кашлял, даже семьи у него не было. Но он очень любил своих друзей, особенно того, который поэт. Издалека любил. Читал про него в газетах и гордился, что сидел с ним в одном классе.
И вот тут — сороковой год. Русские. Советская власть.
Конечно, все сейчас шепчут: «оккупация, катастрофа, Ульманис», но я вам честно скажу, — говорила Цецилия Робертовна, — ничего хорошего в Ульманисе не было. Обыкновенный диктатор. У нас был хороший президент: Чаксте, самый первый. Остальные гораздо хуже, а Ульманис хуже всех. Так что, если честно, у советской власти была поддержка, конечно. Каждый третий был «за», каждый третий был «против», а еще каждый третий просто жил себе потихонечку…
Настала Советская власть — и тот, который был красным, сразу выдвинулся и даже стал играть какую-то роль. Стал советским деятелем. А тот, который поэт, — наоборот, совсем сник и приуныл. Неизвестно, встречались ли они. Возможно, да. В Риге вся интеллигенция — знакомые. Возможно, поэт просил красного о помощи, а тот ему отказал. Или наоборот, как-то очень обидно и унизительно помог. Или вообще — запретил журнал, где поэт работал. Все может быть. Теперь никто не узнает.
А вот этот, третий, который никто, — устроился садовником к одному пастору, где-то далеко, на границе с Литвой. Там был богатый приход, и у пастора было целое хозяйство.
Но тут — сорок первый год. Немцы.
Красный скрывался — и в один прекрасный день постучался к тому же самому пастору; его приютили. Он не узнал своего старого школьного друга — или виду не показал? Но и друг — который никто — тоже, конечно, не показал виду, что они знакомы.
Как-то раз туда приехали немцы на трех автомобилях. Все бы хорошо, но с ними был тот, который поэт. Он выглядел вполне благополучным господином. Может, он играл какую-то роль в оккупационной администрации. А может быть, и нет. Может быть, немецкий офицер, который болтал с ним и все время брал его под руку, тоже писал стихи, и они были давно знакомы по какому-нибудь поэтическому кружку в Риге тридцатых годов, и вот, значит, какая приятная встреча.
Красный как раз окапывал дерево. Поэт подошел к офицеру и что-то прошептал. На красного надели наручники и увезли. Все это своими глазами видел третий — тот, который никто.
Ужасно было, что он очень любил поэта, и даже знал его стихи наизусть.
Что было делать?