Каталин Флореску - Якоб решает любить
Мать часто останавливалась, запыхавшись, и дед ждал ее. Она упирала руки в поясницу и выпрямлялась, потом нежно гладила живот.
— Не надо было тебя с собой брать. Так я ничего не успею.
— Успокойся, отец. Ты же видишь, какие они беспокойные сегодня. Кто-то должен остаться с ними, пока ты будешь раскидывать навоз.
Когда они пришли на поле, начал накрапывать дождик, легкая морось все усиливалась. Дед опустил руку в землю так деликатно, будто это живое существо и он боится навредить ему или причинить боль. Он взял комок земли и растер его о щеку. Для полной уверенности сделал это еще раз. Он действовал так сосредоточенно, словно от этого зависело все его счастье. Дочь осмелилась заговорить с ним, лишь когда он вернулся к телеге и подогнал ее задом к краю пашни.
— Могу поспорить, маму ты не так нежно трогал, — сказала она с улыбкой.
— Она к такому и непривычная была. Вы, бабы, — народ, конечно, особый, но земля еще особеннее.
— Это как же?
— Женщина ребенка вскармливает, а земля — всех нас. Если мне что и нравится в твоем муже — а такого немного, — так это то, что он уважает землю так же, как я.
— И что тебе говорит земля? Она готова?
— Да, температура подходящая. Скоро сготовится. Еще разок унавозить, и на следующей неделе можно сеять озимую.
Он сказал «скоро сготовится», как будто речь шла о кукурузной каше или о сочном куске жареной свинины. В сознании деда все, что составляло смысл его жизни, сплавлялось в одно неразделимое целое: его жена, стряпня дочери, земля и лошади. Они были для него всего лишь разными проявлениями одного и того же, из одной субстанции и на равных правах.
В общем-то, я уверен, что даже Бог был для него чем-то вроде остывшей кукурузной каши, которую он съедал под сенью шелковицы, отдыхая от трудов на краю поля, пока лошади мирно щипали траву. Только по воскресеньям он вспоминал о другом Боге, чтобы не сердить священника Шульца.
Мать с самого детства ходила с дедом в поле. Ей нравилось быть рядом с ним, молча идти быстрым шагом, иногда по нескольку километров. Частенько они выходили со двора еще глубокой ночью. Иногда над деревней стоял густой туман, из которого временами появлялись соседи, здоровались с ними и снова исчезали. Но случалось и так, что небо над ними было столь бесконечно большим и ясным, что походило на подушку, утыканную тысячами булавок с мерцающими головками звезд.
В полдень они усаживались под ореховым деревом, и отец нарезал хлеб и колбасу. Его пальцы лоснились от жира, и он всякий раз с удовольствием облизывал их, а она охотно делала так же. Он был ей и отцом, и матерью. Бывало, что им не встречалась ни одна живая душа до самого возвращения в деревню.
Даже накануне отъезда Эльзы в Будапешт, где ей предстояло пересесть на поезд до немецкого побережья, а затем на пароход до Нью-Йорка, она пошла с ним.
— Ты бросаешь меня, — тихо сказал он во время отдыха под деревом.
— Если я не поеду, то мы так и останемся бедняками, — ответила она.
— Значит, останемся бедняками. У нас всегда будет что поесть, — возразил дед.
— Мне этого мало. Я хочу большое хозяйство. Ты когда-то тоже продал всех лошадей, чтобы спасти дом. Нам больше нечего продать, поэтому я еду в Америку.
— Я помню тот день, как будто это случилось сегодня, — сказал дед. — Когда торговец забрал коней, мать провожала их до края деревни. Потом долго смотрела им вслед. Она никогда ничего не говорила, но я уверен, что так и не простила мне этого.
Дед встал и снова принялся за работу. Тяжело дыша, он спросил:
— Тебе же всего семнадцать. Что ты будешь там делать?
— То, что должна. Я в долгу перед матерью.
Дед зачерпнул лопату навоза и понес на поле, где аккуратно рассыпал его. Под дождем почва стала липкой и вязкой, дед этим был доволен — вода пропитывала навоз и смешивала его с землей. Последний дождь, потом первые заморозки и толстый снежный покров, под которым зерна в земле наберутся сил для последующего упорного прорастания вверх.
Раз за разом дед втыкал лопату в размокшую коричневую массу на телеге и разбрасывал ее по пашне. Эта тяжелая работа могла растянуться на несколько дней, если зять скоро не вернется и не поможет ему.
Вдруг прогремел гром. Кто знает, от него ли, от насекомых или от света, но одна из лошадей, самая смирная, испугалась. Дед услышал крик дочери, бросил лопату и помчался к ней по пашне. Мать успела распрячь обеих лошадей и одну уже привязала к дереву. Она подошла ко второй лошади и сняла у нее с глаз повязку. Животное, ослепленное дневным светом, встревоженное докучливым слепнем или грозными раскатами грома, встало на дыбы и так сильно рвануло удила, что мать потеряла равновесие. Поворачиваясь, лошадь толкнула ее боком, и она упала.
Когда подоспел дед, Эльза корчилась от боли, а под юбкой у нее растекалась лужа. Дед успокоил коня, потом наклонился над дочерью.
— Я рожаю, — задыхаясь, выдавила она.
— Что мне делать? Непера привезти? — спросил дед.
— Он ничего не умеет. Привези Рамину. Говорят, она разбирается.
— Цыганку? — удивился дед.
— Просто привези ее!
Дед кинулся запрягать лошадей, но когда он уже влез на козлы, Эльза передумала:
— Папа, я так долго не выдержу. Положи меня на телегу.
— В ней же навоз. Что, если ребенок прямо там родится?
— Делай, что я говорю!
Дед опять нагнулся, мать обхватила его за шею, он поднял ее и отнес к телеге. Положил ее на еще теплое, вонючее, кишащее мухами коровье дерьмо. Ее затошнило и вырвало прямо на одежду, но это было неважно. Главное было благополучно родить ребенка, использовать эту долгожданную возможность, чтобы доказать, что она плодовитая, нормальная женщина.
Дед хлестал лошадей, как никогда в жизни. В мыслях он проклинал себя за то, что согласился взять дочь в поле. Если теперь что-то случится, если она потеряет ребенка, то ему придется отвечать перед зятем. А если умрет она, то не знать ему больше покоя в этой жизни.
До цыганского холма они ехали по узкой дороге, телегу трясло на камнях, ухабах и рытвинах, полных воды и грязи. Когда колеса застревали в колее, дед спрыгивал и выталкивал телегу. Он был мокрый от дождя и от пота, как и его дочь. Волосы и одежда липли к телу. Эльза лежала посреди кузова с раздвинутыми ногами, упираясь пятками в навоз. Она то и дело поднималась на локтях, но, обессилев, снова падала.
Дед вытер мокрое лицо рукавом и снова принялся хлестать лошадей. Но когда дочь попросила ехать осторожнее, он придержал их, пока она не закричала: «Быстрее!» Когда они уже подъезжали к цыганскому холму, дождь стал тише и вскоре перестал. Мухи и слепни только этого и ждали, они снова взлетели и зажужжали вокруг матери.
Дед схватил за ворот первого встречного цыгана.
— Приведи к нам жену бульбаши!
— Бульбаша пропал несколько недель назад.
— Да мне плевать. Приведи Рамину!
Тут мать издала такой ужасный вопль, что мужчины вздрогнули. Потом наступила тишина, и дед подумал, что случилось самое страшное, но вскоре крик повторился. Мужчины бросились к повозке, цыган перекрестился и побежал к вершине холма.
Вскоре из глубины жалких лачуг появилась Рамина, рядом с ней тот же цыган тащил ведро воды. Под мышкой у нее было несколько полотенец. Следом за ними показалась толпа любопытных, желающих посмотреть, как на куче навоза рождается новая жизнь. Бородатые мужчины в черном, с дешевыми папиросами во рту, женщины в цветастых юбках, за которые держались дети. Вокруг телеги уже собралось несколько припозднившихся крестьян и возвращавшихся ночных охотников.
Толпу, возбужденную хоть каким-то интересным событием в однообразной жизни, было не удержать, и зеваки с гвалтом обогнали Рамину. Лишь когда она приблизилась к повозке, люди постепенно притихли, некоторые женщины взяли детей на руки, чтобы им было лучше видно мою мать. Зеваки окружили телегу со всех сторон, и Рамине пришлось пустить в ход весь свой авторитет, чтобы пробиться к матери. «Дорогу!» — кричала она, расталкивая людей.
Заглянув в кузов, даже она не смогла удержаться от восклицания:
— Пресвятая Богородица! Ребенок уже выходит.
Она забралась на повозку. Через десять минут я появился на свет под внимательными, изумленными взглядами галдящей толпы. Рамина потребовала у одного из цыган нож, вымыла его в ведре и перерезала пуповину. Хозяин ножа пожелал забрать пуповину, чтобы скормить своему псу.
Словно почувствовав, что с этой секунды я всегда буду одинок и беззащитен, я громко заплакал. Рамина взяла меня на руки и показала людям.
— Это мальчик! — крикнула она.
— Чтобы все услышали, — сказал один охотник и пальнул из ружья в воздух.
Я был сморщенным безобразным комком, с криком и визгом сносившим первое страдание в своей жизни. Я страдал от мух, они назойливо и упрямо приставали ко мне, как потом приставали только болезни и смерть. Насекомые лезли мне в глаза и в рот и не отставали, даже когда Рамина пыталась их отогнать. Они садились и на белые бедра матери, в то время как ее руки все еще цеплялись за борта кузова, хотя все уже давно было позади. Обессиленная, с красным лицом, она глядела на толпу, а толпа глядела на нее. Любопытство возобладало над отвращением, и кольцо людей вокруг матери стянулось теснее.