Ёран Тунстрём - Рождественская оратория
Второй раз я такого не вынесу. Может быть, миссис Уинтер прочла это в моих глазах? Неужели в них заметен опасный блеск? Заметно отчаяние?
Почему-то я боялась, что ты мне ответишь. Когда имеешь друга, который пишет тебе письма, отворяется слишком много шлюзов, пробуждаются мысли, долгие годы бывшие под запретом. Не буду скрывать: если переписка продолжится, я стану жить ради твоих писем, каждый раз, направляясь на почту к миссис Уинтер, я буду идти как по острым стеклам, хоть и знаю, что от письма до письма проходят месяцы, но в эти дни, хоть ты и не можешь этого заметить, я составляю фразы, образы, которые мне хочется передать тебе, однако ж именно сейчас (как это типично!) они куда-то пропали, я не владею речью. Всю жизнь я была никчемной, ненужной, никогда не находила себе применения. Никто никогда ко мне не обращался. Поэтому я боюсь, что по мне все видно, что меня заметят и что Роберт прознает и накажет меня. Вероятно, теперь я привлекаю к себе и взгляды мужчин, апатия, которая владела мною все эти годы, делала меня невидимой.
Тот, кто видим сейчас — если дело обстоит так, — чье лицо выглядывает из меня, человек ужасно беззащитный, больше я не в силах объяснить.
Твоя Тесса ШнайдеманАрон Нурденссон и Альфонс Нильссон начали общаться. Тихими июньскими днями Сплендид порой сажал отца в тележку, отвозил в Брубюский лес, и там, на какой-нибудь прогалине, они слушали птиц.
На одном из торфяников водилось множество редкостей, как-то вечером туда прилетела варакушка, и пела она так отчаянно прекрасно, бинокль переходил из рук в руки, и Альфонс Нильссон сказал:
— Ей здесь не место. Как и мне. Статистическая вероятность того, что здесь появится варакушка, на самом деле больше, чем вероятность моей жизни.
Прогалина располагалась высоко, оттуда открывался красивый вид на долину, на дома и верхушки деревьев, где щебетали черные дрозды, зяблики и синицы, и звуки птичьих песенок теплым золотым дождем сыпались на них.
Култышка Нильссон закрыл глаза и улыбнулся.
— Мы оба — люди с прошлым, Нурденссон. Но разве это мешает ценить такие вот дни.
— Значит, по-твоему, выжить стоило? По большому счету?
— Вопрос задан, Нурденссон, и у меня есть ответ: посмотри на детей. Видишь, как хорошо они вместе играют. Как много могут дать один другому.
— Так ведь большей частью твой Сплендид дает Сиднеру. Сиднер такой замкнутый, я иной раз опасаюсь за его рассудок.
— Не торопи его. А то, что ты говоришь, неправда: они сейчас накапливают опыт, закладывают основу для своих жизней.
— Плохой я отец своим детям.
— Всем нам иногда так кажется. Тише, она опять поет!
Варакушка в кроне дерева. В траве все тихо, Арон напишет об этом Тессе. О маленьком короле воздуха в тележке, об удовольствии, отражавшемся на его изуродованном лице, о беспомощности своего сына.
— Но моя жизнь сякнет, Нильссон. Я даю так мало.
— Сам человек никогда этого не знает. Что я, по-твоему, дал моей старушке, с таким-то телом. Хотя, возможно, кое-что все-таки дал. Она боялась парней, была сиделкой, хотела ухаживать за недужными, вот и получила такого, кому нужен уход, отвратительное существо.
— Почему ты стал королем воздуха?
— Если ты смоландец, то обязан стать королем воздуха. На земле, в лесу, я сделался настоящим чудиком, потому что не имел перспективы, не видел, где мое место в жизни. Так обстояло с самого начала, я должен был подняться над верхушками деревьев. Ничего удивительного в этом нет. Вдобавок я читал о человеке, который упал и…
— И все же?
— Родители мои были как мох, приземленные, задавленные. Альфонс, сказали они, поезжай в Америку или иди работать на стройку, только не убивай нас этакими сумасбродствами. Однажды в нашем городке выступали бродячие артисты, я примкнул к ним и начал тренироваться. А это как отрава для плоти. Если б ты хоть раз почувствовал, что значит лететь, быть подброшенным в воздух, всего-навсего десять — пятнадцать секунд — и конец, но, как бы то ни было, ты кое-что совершил. Показал себя с необычной стороны и знаешь, что о тебе будут говорить.
Таихапе, июль.
Дорогой Арон!Сегодня миссис Уинтер угощала меня кофе, я пришла перед самым закрытием, она кивком пригласила меня в свою квартиру. Тогда я уже поняла, что для меня есть письма. Заметив мое волнение, она сказала: я ненадолго выйду, а ты устраивайся здесь, читай, никто тебя не потревожит. Я расплакалась. До сих пор, говорю тебе, Арон, как на духу, никто никогда не разговаривал со мной на равных, не заглядывал мне прямо в душу. Жизнь беспощадна, а ведь может быть доброй. Кого и чего люди так сильно боятся? Собственной свободы? Или своих огромных возможностей? Вернувшись, она стала у меня за спиной и начала разминать мне плечи, но не сказала «не плачь». Сказала: не смущайся, плачь сколько хочешь. Какое чудесное письмо о шведском лете! Я прямо воочию видела, как вы сидите в траве, ты и король воздуха, и слушаете птиц.
Да, я выплакала толику слез, что накопились за двадцать два года моей жизни, роняла слезу за слезой в чистых прохладных комнатах миссис Уинтер, с тюлевыми занавесками и цветами на всех окнах, с ароматами, веющими из ухоженного сада. Я преклоняю мою жизнь к твоим письмам, к их аромату. Как ты выглядишь? Я имею в виду внешне, ведь внутренняя твоя сторона, важная, истинная, думаю, мне знакома.
Ты воскресил меня из мертвых.
(Несколько дней спустя.) Сейчас, в середине июля, оконные стекла подернуты инеем. На севере, над верхушками деревьев, облака тумана, мы — дети облаков. Конечно, так называют маори, но я — одна из них, не по рождению, а по желанию. Я принадлежу к растоптанным. Я пакеха, то есть белая, но что, кроме цвета кожи, соединяет меня с Робертом, с окрестными соседями-фермерами? У маори есть такое понятие — «тапу», запретительные предписания, над которыми белые насмехаются, но сколько же запретов окружает нас, их куда больше, чем придумали маори.
Нынче утром я опять ходила к миссис Уинтер. Хотела помочь ей со стиркой. Роберт ворчал, что и дома дел хватает, но я сослалась на ее больную спину. Он мне не верит. Не верит никому и ничему, всё у него отговорки да вранье. Я вышла за калитку, как раз когда облака поредели, черные и полосатые поросята зябли, но в листве уже поблескивало солнце, сосульки сверкали на ветках. Несколько туи[39], веером раскинув хвостовые перья, порхали на прогалине — у нас здесь тоже есть прогалины. Я немного посидела там, зарыв замерзающие пальцы в мох, не знаю, зачем я так делаю, кто-то говорил: если роешься во мху, накличешь снег.
Мы, пакеха, самые настоящие неудачники, проигравшие. Мы явились сюда, отняли у маори землю, «окрестили» их, а теперь сидим в плену у своей земли, у своих вещей, которые ревниво стережем, живем в стране, которая еще не вошла нам в плоть и кровь, мы чужаки, ведь маори уже нарекли имена горам, рекам, деревням, всему, что могло даровать нам историю. Спроси Роберта или меня, что означает то или иное имя, — мы не знаем. У нас нет общей истории с именами вроде Маунгапохатус — страна Уревера. Что сообщают эти имена, нам неизвестно. Приезжающим сюда туристам (их немного, но все-таки) всегда говорят: это аборигены придумали. Для нас нет ни призраков, ни звуков. Мы презрительно бросаем «придумали», так как устали оттого, что не способны наполнить свою душу легендами и мифами. Прямо перед нами история кончается, и не стоит воображать, будто она продолжается в Англии, разрыв слишком велик. Наш язык так уродлив, полон ругательств, упрощений и остранений. Варварский язык каторжников по-прежнему проникает в мои, в наши нервы, язык без гордости, он держит нас в плену мерзкого образа мыслей. Если он тебе претит, приходится либо плыть назад в Англию, в Оксфорд, либо стать романтиком маори. Евреи, что живут здесь, хотя бы, как мне представляется, имеют собственные традиции, пусть даже и размытые, поблекшие, имеют свои особенности, на которые могут опереться. Поэтому они сознают свою непохожесть, свое тождество. А у нас только и есть, что религия вечного отрицания, делающая нас калеками.
Вот так я шла и размышляла обо всем об этом, что решила рассказать тебе. Я неученая, хотя кое-что и читала, моя жизнь занимает всего несколько гектаров, но ведь я вижу горы вдали. Я ездила автобусом в Веллингтон, взгляд мой блуждал за окном, я чуяла овец. Мне не боязно открыть тебе мое невежество, Арон, ведь та, что ходит здесь
в этом платье, всего лишь часть меня. Во мне есть другой человек, который только сейчас становится зримым, благодаря тебе.
Целую тебя, ТессаВ этом письме лежала засушенная роза, еще источавшая благоухание.
_____________Однажды пришло совсем другое письмо. Оно было адресовано гостиничной администрации и касалось бронирования номера. Такую почту Арон вскрывал на кухне у Царицы Соусов и г-жи Юнссон. Эти утренние часы с тихими разговорами о закупках и заказах и ленивыми пересудами о вчерашних попойках были самым лучшим временем для Арона, и, верный своей привычке, он прочитал письмо вслух: