Владимир Колганов - Покаянные сны Михаила Афанасьевича
Прав или не прав — осталось неизвестно. А потому что ожидал меня совершенно непредсказуемый финал. Это как в карточной игре — везет, везет, а потом как обухом…
— Ату его! — прорычал главреж и спрыгнул с авансцены в партер…
Да, как ни прискорбно это признавать, но все же жаль, что логика в таких обстоятельствах бессильна. Впрочем, это я уже сказал. К тому же заповедь «Не убий», как выясняется, глупа. Тут Чацкого чуть не убили, а уж меня-то…
Как я добрался до служебного выхода, даже не припомню. В памяти остался лишь дружный хор возмущенных голосов, мелькание кулаков над головой, да еще та, светленькая, — Софья.
И все же, прав я или же не прав? То, что расторгнул с театром договор, — тут никаких сомнений. Ну а в остальном? Зачем стал обвинять в недомыслии блаженного Га-Ноцри? Зачем попытался отобрать надежду у людей, которым и без того непросто в этой жизни? Конечно, есть случаи, когда правда — это яд. Тем более если трудно доказать, правда ли на самом деле, а вовсе не очередной, привычный всем обман. Так что же делать? Приспособиться? Говорить то, что от тебя хотят услышать? Как бы не так! Нет, это совсем не для меня.
И вот еще — куда все подевалось? Во что превратился тот театр, который я боготворил когда-то, в благословенные, канувшие в Лету времена? Цирк, балаган? Или услада для эстетов? Вот так бездарный неудачник, мечтающий прославиться, может раздеться догола и пробежаться по Тверской. Внимание публики будет обеспечено…
Но что поделаешь, если и конформизм, и скандальная известность — совсем не то, чего бы я желал?
13
Он пришел ко мне через неделю, поздно вечером, когда я молча сидел за столом, положив голову на руки, и разглядывал замысловатые узоры на обоях. В этом сплетении линий мне виделись почему-то не виньетки и розанчики, а нечто непереносимое, кошмарное — словом, все то, что со мной за эти дни произошло. Вот рожа Дутова выглядывает из-за угла, вот гадко улыбается Перчаткин, вот нецелованная дама из Бюро претензий… А что, может, стоило ее поцеловать?
Самое ужасное было в том, что писать не было ни малейших сил. Ну просто ни миллиграмма вдохновения! Видимо, напрасно профессор так старался. Я стал перечитывать уже написанное, однако застрял на середине первой же строки. Вот так поднимаешься по лестнице с разбитыми ступенями и спотыкаешься на каждом шагу, рискуя сорваться вниз и покорежить голову. Да неужели мог такое написать? Это просто ужас!
Наверняка у меня поднялась температура, но отвращение вызывала даже мысль о том, что вот придется обращаться к докторам. Что сам когда-то был врачом, хотелось бы забыть, а вместе с тем про все, что со мной случилось.
Тут и возник тот самый маклер, на этот раз гладко выбритый, в приличном костюме, и сказал:
— Всем плохо. У меня с деньгами тоже туговато. А выход тут один. Пьесу нужно написать, причем совсем не то, что вы театру предлагали, а что-нибудь легкое для восприятия, незамысловатое. И непременно с либеральным уклоном! Вот продадим ее, а там и заживем. — Маклер уселся на диван и сладко потянулся.
Я тупо посмотрел на него:
— Я не могу ничего написать ни либерального, ни антилиберального, тем более еще с уклоном. И жизни этой я совсем не понимаю и даже не знаю, что такое либерал. Я от рождения монархист. Я вообще устал, и даже кажется, что у меня нет никаких способностей к литературе.
Маклер замахал руками:
— Да не берите в голову! Все это пустяки. Это от душевного расстройства, — и пояснил: — А либералов я знаю как облупленных. Так что давайте-ка комедию писать. Я вам партийные лозунги, сплетни, подробности интимной жизни и прочий компромат, а вы сотворите из этого нечто сногсшибательное. Знаю, вы сумеете! — и поспешил добавить: — Само собой, деньги поделим пополам.
— Но вы поймите… — Я попытался возразить.
— Вот и вы меня, любезный мой, поймите, — не сдавался маклер. — Одним талантом теперь не проживешь. Что талант? Разве это ходовой товар? Чтобы сварить, к примеру, сборную селянку или грузинское харчо, нужен готовый суповой набор. Это только в детских сказках так бывает, что суп можно сварить из топора.
При чем же здесь топор? Да и сравнение литературы с кулинарными изысками мне совсем не улыбалось. Так и сказал.
— Странно! — Маклер с виду изумлен. — Первый раз вижу литератора, который чурается метафор. Я где-то прочитал, что есть даже такой метаметаморфизм — вот каких высот достигло человечество! А вы погрязли тут в нештопаных носках, грязных полотенцах и запахе бычков в томатном соусе. — И он брезгливо посмотрел вокруг. — Да, с бытом у вас явно непорядок!
— Быт-то тут при чем?
— Так ведь, родной мой, с быта все и начинается. Шикарная квартира на пятом этаже. Гостиная, рабочий кабинет, библиотека, спальня в розовых обоях — да без всего этого творчество просто невозможно!
— Вам-то откуда знать? — В принципе я против таких удобств не имел ни малейших возражений.
Маклер перестал умничать и с виду поскучнел.
— Думаете, я всю жизнь обхаживал таких, как вы, рассчитывая на подачки? Нет, милый мой, были иные времена. Я тогда печатался под другой фамилией — вам она, должно быть, неизвестна. Была слава, были тиражи… А потом все рухнуло.
— Это как?
Маклер поглядел на меня, раздумывая — стоит ли говорить? Надо полагать, дело того стоило, и вот я слышу:
— Да что уж тут… Ясно же, что засосала среда. Что ни вечер — посиделки то в Доме актера, то в Домжуре, то в «Национале». Дамы очаровательные, все больше из актрис — скольким я цветы дарил, скольких целовал, скольких поутру выпроваживал из своей квартиры! Кстати, знаете — там, на Кудринской, есть угловой дом. Пять комнат, ванная, выложенная заграничным кафелем, кабинет, отделанный дубовым шпоном, люстры, сделанные на заказ…
— И что?
— А ничего. Все было, но теперь и след простыл.
— Пропили?
— Да если бы… — грустно усмехнулся маклер. — Как-то прихожу в Союз писателей, а там объявление в вестибюле, на стене: слушается персональное дело. И ниже написана моя фамилия. Думаю, вот те раз, кому это я не угодил? Кому то есть перешел дорогу? И вот что выяснилось. — Маклер вынул из кармана портсигар и закурил. — Дело в том, что незадолго до этого я имел несчастье закадрить дочку одного влиятельного… Впрочем, ни фамилии, ни должности не буду называть, не в этом суть. Дочка довольно смазливая была, однако интерес мой был в другом. Хоть я и достиг кое-каких успехов, но хотелось большего. Ну, сам понимаешь — ордена и звания, творческие командировки за рубеж. И вот как-то лежим в постели, а она и говорит: «Слушай, котик! А давай мы из тебя министра сделаем». Я отвечаю: «Делать больше нечего? Да мне и так хорошо». — «Но согласись, приятно быть женой государственного деятеля. Хоть и не первая леди, но есть все же кое-какой плезир». — «Какой плезир, если мы даже не помолвлены?» — «Да я к тому и говорю. Конечно, можно выйти замуж за писателя, но как-то, знаешь, боязно». — «Это почему?» — «А потому, что талант — штука хрупкая, уж очень ненадежная. Сегодня есть, а завтра смотришь — нет его». — «Так не бывает, — говорю. — Бабьи выдумки все это. Да я еще такого напишу!..» А она в ответ: «Ты целый год уже ничего не пишешь». — «Откуда ты взяла?» — «Я про тебя все знаю: с кем спал, кому и на кого подписывал доносы, кто на тебя, бездарного, ишачил, как какой-то негр…» — «Да не было этого! Брешут все завистники!» — «Ну, в общем, так: либо ты даешь согласие, либо завтра же…»
Маклер перевел дух и продолжал:
— В итоге что делать, согласился. Не враг же я себе! Для начала дали пост заместителя министра. Мне поручили курировать телевидение. Дело шло к нашей свадьбе, и вдруг… Как-то утром включаю радио — и что же слышу? Мой будущий тесть оказался причастен к внутрипартийной группировке, замыслившей тихий переворот там, на вершине власти. И началось! Связь моя с этой семьей была прекрасно всем известна. А потому, когда деятеля этого сослали третьим секретарем горкома куда-то на Восток, завистники словно бы с цепи сорвались. Пришили мне искажения в биографии, поперли из партии, как чуждый элемент. Да за потерю бдительности добавили — я ведь тогда много с иностранцами общался. Так бы и сгинул в лагерях, если бы не перестройка.
Маклер закончил свой рассказ, а мне стало жалко этого неудачливого человека. Жулик не жулик, а ведь столько всего он перенес. Подумалось: вот даже этот пострадал из-за любви.
— Да уж, досталось вам, — говорю.
— Не то слово, — согласился маклер. — Столько вытерпеть, так вознестись, а потом упасть — это не каждому дано. Рад, что понимаете. И потому особенно грустно мне от вас такое слышать.
— Вы о чем? — недоумеваю.
— Да вот о том, что нет в вас сострадания к человеку. — Вижу, он готов уже пустить слезу. — Ну почему? Почему написать пьесу не хотите?
Жалко мне его. Не то слово — очень жалко! Однако вынужден ответить: