Дмитрий Рагозин - Дочь гипнотизера. Поле боя. Тройной прыжок
Несколько раз его навещал Лобов — проведать. «Не дрейфь, все будет о’кей!» — подбадривал он, но сам был мрачен. Что-то у него явно не ладилось. Выкуривая одну за другой дешевые, вонючие папиросы, он обвинял руководство во всех грехах. Его толстое лицо пылало ненавистью. Вероятно, он уже и на Лаврова затаил злобу, подозревая в сговоре с новыми хозяевами.
«Мало им, что предмет нашей гордости они превратили в балаган, — причитал он, — скоро здесь откроют притон, помяни мое слово! Ходят слухи, что здание уже давно заложено под высокие проценты, срок подходит, а расплачиваться нечем. Что с нами со всеми будет, Господи?»
«А на меня директор произвел хорошее впечатление», — возразил Лавров только для того, чтобы подразнить злопыхателя.
«Жулик! — отрезал Лобов. — Да и он уже ничего не решает. Подставное лицо! Персонификатор! Он уже свою жалкую роль отыграл, помяни мое слово, скоро от него избавятся, вышвырнут вон!»
Лаврову казалось, что обычными своими сетованиями Лобов прикрывает какую-то гнетущую его мысль, неудачу, проступок. Как если бы он в чем-то провинился, знал, что разоблачения не миновать, и старался загодя, не раскрывая карт, уладить дело, замять, оправдаться. Что еще такое он натворил? — недоумевал Лавров. Неужели те пятилетней давности побои не проучили его, неужели он, Лавров, не отбил у него навсегда охоту лезть в чужую кошелку?..
Выпроводив Лобова, он опять валился на кровать или садился за стол, выдвигал ящик, рассматривал в который раз заласканную колоду, пустую гильзу, карандаш или опять примеривал выданную ему форму — черные трусы, желтую застиранную майку и номер «9», неровно выведенный чернилами на квадратной тряпке, к которой пришлось самому пришить лямки. Пора, давно пора выйти из затвора!
Он вновь и вновь вспоминал тот роковой день, когда неожиданно для себя принял решение бросить науку и отдаться спорту. С раннего детства все, связанное с физическими упражнениями, казалось Лаврову пустой и даже вредной тратой времени. Привязав к ботинкам самодельные коньки, он не мог и двух шагов пройти по льдистым ухабам на заднем дворе, домой возвращался зареванный, с окровавленным носом. В школе учитель физкультуры угрожал оставить его на второй год, если он не подтянется на турнике хотя бы один раз. Закончив бег последним, он падал на сухую, пахнущую дегтем траву, глядя в бездонное небо, слушал как ухает сердце, и с обидой вспоминал маячащие далеко впереди попки одноклассниц. После того как он с середины футбольного поля посылал мяч в свои ворота, товарищи, с молчаливого согласия учителя, отводили его за гаражи и по очереди били под дых и в солнечное сплетение. Чтобы хоть как-то оправдать свое жалкое, постыдное существование, он читал книги с полудня до полуночи, ничего не запоминал, скучал, бродил бесцельно по улицам, давая прозвища недомоганиям, внезапно заявлявшим о себе то ломотой в суставах, то головокружением, то поносом, доводящим до галлюцинаций… Он был раздражителен, самолюбив, труслив и недоверчив. Кое-как закончил школу, кое-как поступил в институт. С трудом устроился на работу.
И вот однажды, поздно ночью, он возвращался домой, отвергнутый вспыльчивой блондинкой («куда лапу суешь, паскуда!»), давясь, пил из горлышка пиво, высасывал подобранный окурок, отхаркивая кислую мокроту. Летняя ночь была тиха и пустынна. Легкий шелест взбегал по ступенькам темной листвы. Шатаясь от фонаря к фонарю, поглощенный обидой, он не замечал, как сонм теней пытается пленить его женообразным колыханием, маня в услужливый мрак подневольных метаморфоз. Мимо промчался с рычанием грузовик, остановился на площади. Откинув брезентовую полу, вниз спрыгнули солдаты, пробежали, стуча сапогами, куда-то за кусты, к заброшенной стройплощадке… Лавров вдруг споткнулся о свет, бьющий из подвального окна. Бутылка, сколько он ни тряс, была уже пуста. Папироса выгорела. Лавров присел на корточки и заглянул в светлый проем. Он увидел внизу пустой зал, посредине — висела кожаная груша. Лысый человек, в очках, в трусах, ссутулясь, упруго кружил, нанося короткие удары: бум-пум-пум, бум-пум-пум…
На следующий день Лавров записался в секцию греко-римской борьбы, поскольку в бокс все места были разобраны еще с прошлой осени, да и по возрасту он уже запоздал. Он не долго продержался среди потных увальней, но начало его спортивной стезе было положено. Бесповоротно. На пути к отступлению встала свистящая, рукоплещущая трибуна.
…Вновь и вновь вспоминая те первые дни, протянувшиеся в года, Лавров исподволь готовил свое расслабленное тело к новым испытаниям. Наконец, собравшись мыслями, он сумел себя убедить, что долее откладывать свой выход уже безнравственно. Напутствие смотрителя: «Ни пуха ни пера!» прозвучало как «Чтоб тебе пусто было!», но уже не могло его остановить, напротив, только прибавило сил и злости. Все-таки одну поблажку он себе позволил, спустившись в спортзал в обеденный перерыв, когда ржущие физкультурники гурьбой побежали в столовую.
Он еще загодя решил, что начнет с параллельных брусьев, и именно потому, что параллельные брусья всегда были для него не самым выигрышным инструментом, следовательно, и промах был бы не столь удручающим, как если бы он, к примеру, сорвался с бревна, которое прежде давалось ему на удивление легко. Что касается колец, то даже подумать о них было тошно.
Он долго примеривался, ходя вокруг, приглядывался, подкручивал винты. Наконец, натер ладони тальком, быстро перекрестился, сделал глубокий вдох, приседая, и — раз-два-три! — хлопнув в ладоши, бодро вспрыгнул на прогнувшиеся брусья. Опираясь локтями, он сделал несколько махов, закинул ноги, проваливаясь, медленно перекувырнулся назад (тело уже само припоминало заученный когда-то порядок фигур), вскарабкался, упираясь коленом, развел руки, точно принимая аплодисменты, и, чувствуя, что теряет равновесие, проворно спрыгнул на пол.
Уф! Пот лил ручьями, сердце бешено колотилось, но приятный жар первой, пусть небольшой победы придал ему уверенности. Отдышавшись, Лавров решил, была не была, взяться за штангу, но прежде, как бы между прочим, разбежался и — хоп! — звонко шлепнув по кожаной холке, перепрыгнул через коня.
Подойдя к штанге, Лавров, не мешкая, не давая времени сомнениям, нагнулся, приладил руки, вспучился и — рванул. В глазах потемнело, казалось, вот-вот треснет позвоночник, суставы разойдутся, сухожилия лопнут, хрящи потекут… Темнота взорвалась фейерверком, цветком с тычинками огненной боли — ну же, ну, толкай! — хрустнули зубы, язык захлебнулся в кровавой слюне, нечеловеческий вопль разодрал глотку, победно протрубили газы, но — штанга даже не шелохнулась.
Лавров медленно разогнулся, пытаясь унять трясущиеся руки. Огляделся, как будто ища на стороне причину неудачи…
В дверях стоял директор со своей серой свитой. Возле шведской стенки мрачно сидел Лобов, дымя сигаретой. Чуть поодаль группа юных гимнасток в розовых трико изогнулись в сострадании, как веточки коралла. Птицын, приподнявшись на носках, что-то объяснял на ухо Эльвире. Немая массажистка Валя стояла с широко раскрытым ртом. Трясогузкин в пальто, в шарфе, небритый, приветственно махал рукой. И высоко под потолком метался, жалобно повизгивая, темным комочком воробей, залетевший в зал через открытую форточку.
Глава седьмая
Солнце наполняет комнату горячим сальным светом. Сусальные обои узорчато вспыхивают и гаснут.
Лу сидит, слипшись, в большом кожаном кресле, бросив голые ноги на подзеркальник, заставленный ало-желто-лилово-фиолетовыми флаконами. Оттянув мизинцем вырез платья, она задумчиво рассматривает сморщенный сосок.
Малютка Ло медленно, точно в забытьи, бродит босиком по комнате, переставляя, сдвигая, трогая предметы, лоснящиеся на солнце, будто уязвленная каким-то неутоленным желанием, в обиде на время, ласкающее лишь в зной, когда закрыты глаза и жжет песок. От природы беззаботная, она, однако, готова насмешливо встрепенуться по первому зову еще сонной плоти, так сладко сплетенной с лукавой душой. Эти длинные, длинные фразы, не умеющие уняться, преследуют ее, как полупрозрачные ленты, шелестя, поблескивая.
«На кого ты злишься?» — спрашивает Ло, остановившись подле мерцающего на солнце буфета и грациозно склонясь над букетом тепличных цветов: не пахнут, увяли, выдохнись…
Лу молчит, хмурясь, поглаживая сосок обслюненным пальцем, то ли она не в настроении, то ли, как сестра, затаила обиду.
«У тебя что, задержка?» — смеется Ло.
«Дура», — вяло огрызается Лу, отпустив край платья, не спешащий вернуться к своим скромным обязанностям, глядит на красные ногти растопыренных пальцев, зевает, откинув голову. Протянув мягкую руку, она искоса наливает шипучую воду в стакан, пьет морщась, затяжными глотками, сдвигая пяткой разноцветную стеклянную груду.