Энсон Кэмерон - Жестяные игрушки
И тот Гнев Господень, какого нашел в конце концов тот человек, обрушивается-таки на него в лице Джефферсонского Суда Магистрата. Еще раз. Все на полном серьезе, со всеми процедурами и при париках, под управлением одного из выездных судей штата, который стучит своим молотком, призывая зал к спокойствию. И они снова излагают свои истории. Гидроциклист излагает свою историю, как он предавался законному отдыху после честного плотницкого труда, и тут его отдых грубо нарушили тем, что можно охарактеризовать как неспровоцированные военные действия. Без предупреждения. Этакий Пирл-Харбор в отношении отдельно взятой личности. Армагеддон, гром среди ясного неба. Столб воды от падения снаряда. Он тоже страдает под гнетом психологической перегрузки. Он демонстрирует всем присутствующим свои дрожащие руки.
На этот раз, когда судья поворачивается к отцу и сурово хмурится на него из-под парика, сделанного, судя по его внешнему виду, из задней части останков серого в яблоках Рождественского пони-на-выброс, и почти, можно сказать, издевательски спрашивает его, имеет ли он что сказать в свою защиту, отец смотрит на него снизу вверх.
— Эхолот, — отвечает он. — Знаете, что это такое — эхолот? Эхолот — это самое трагическое приспособление. Это, черт подери, настоящая атомная бомба. Это такое ультразвуковое устройство, которое изобрели, чтобы обнаруживать зародышей в утробе, однако теперь, Господи сохрани и помилуй, его приспособили для нужд вашего отдыхающего рыболова, дабы показывать ему на жидкокристаллическом дисплее речное дно и любую рыбу в воде под его лодкой. Так вот, у этого моего приятеля и его жены имеется страсть к рыболовству. Все свои выходные они проводят на реке, охотясь на мёррейскую треску. Несколько недель назад они рыбачили с утра до вечера и уже плыли обратно к своему причалу, и тут он увидел на экране своего эхолота, что как раз пересекает глубокую впадину на дне реки, а в этой впадине прячутся… живут две здоровые жидкокристаллические трески. Вот он и зарулил туда, и забросил туда две донки, и выловил обеих. Такие вот дела. И говорите теперь про свою «умную» бомбу. — На мгновение он закрывает лицо руками, показывая степень ужаса, потом отнимает руки и смотрит на судью.
— Вот… эхолоты. И вертолеты… водные лыжи… катера… водные мотоциклы… плавучие дачи… дельтапланы… Я и представить себе не могу, какое чудо техники они привезут на реку в следующий раз. Каким чудом техники будут просвечивать ее или резать на куски. Что за новый тип человека и какую новую игрушку будет тащить из города, чтобы спустить здесь на реку. Глаза бы мои на это не глядели.
Что ж, вполне естественно и, возможно, даже мудро не доверять технике нового человека.
* * *Его нога свешивается за борт в желтую от солнечного света воду. Контрольного браслета не видно, и, похоже, его ежеминутных импульсов действительно не слышно.
— Сунься носом вон в ту протоку, — говорит он мне. — Первую сеть поставим у берега.
Я поворачиваю ялик в узкую протоку. Он вспоминает, что там есть небольшое такое, славное течение, по которому старая добрая треска подходит к берегу в поисках питающихся корнями рачков. Он привязывает шнур от сети к корню чуть ниже уровня воды, я вывожу ялик из протоки и веду его вверх по течению, а он стравливает в воду моток за мотком нейлона, который разворачивается у нас за кормой в занавес, непроходимый для различных видов рыб, которые больше здесь не живут. Для мёррейской трески и желтопузика. В особенности для европейского карпа.
Мы перегораживаем своей сетью изгиб реки — от ново-южноуэлльского берега к ново-южноуэлльскому берегу, — и он говорит, что это стопроцентный верняк. Стопроцентный верняк. Чуть ниже по течению мы ставим еще одну сеть — на этот раз от берега до торчащей из воды коряги. Это тоже стопроцентный верняк.
Мы проделываем все это почти механически. Как ритуал. Мы проделываем все это потому, что не знаем, что еще можно делать с этой водой. Не будем же мы носиться по ней на гидроцикле, как это нынче принято. Ведь река — это все, что осталось в этом мире дикого. Да и то дикая она теперь только в паводок и сразу после него. И пуста она только тогда, когда лес закрыт.
Но настоящей рыбы нет даже и когда лес закрыт. Единственное, где живет теперь мёррейская треска, — это на стене в барах по границе Нового Южного Уэлльса и Виктории. Рыбины размером с поросенка, потемневшие, пожелтевшие, потрескавшиеся и покрытые толстым слоем пыли. Рыбины, под которыми висят в рамках фотографии давно умерших мужчин в шляпах и подтяжках, еле державших этих рыбин для фотографа в день, когда их выловили — еще до Второй Мировой.
Я глушу мотор. Мы сидим и пьем пиво. Течение несет наш ялик, и лес вращается вокруг нас зеленым хороводом. Слышны только крики ибисов, и ложкоклювов, и одинокого стрижа, и плеск воды. Я зачерпываю ладонью воду и освежаю лицо.
— Фу-ух… холодна водичка. Прямо с ледников.
— Ее сейчас напрямую пускают, — говорит он. — Водохранилища полны на девяносто три процента. — Он ставит левую ногу на дно ялика, и теперь его контрольный браслет может дать сигнал спутнику. Кожа сморщилась и посинела от холода. Я киваю в сторону его ноги и говорю: «Эй!» Он опускает ее обратно за борт, в воду.
— Как Кимико? — спрашивает он.
— В порядке, — отвечаю я.
— Я не имел в виду, на сцене она или нет. Да нет, как дела у вас с Кимико?
— Мммм… — Я выставляю вперед растопыренную пятерню ладонью вниз и помахиваю ей из стороны в сторону, поясняя некоторую неопределенность этих отношений. — Ну… ничего. В смысле, любим друг друга. Но… ну, не знаю… такой любовью, когда тарелки слишком часто летают, чтобы называть это простыми «семейными сценами». — Я делаю большой глоток пива и, не отнимая банку от рта, примерно десятую часть оборота смотрю вдоль ее зеленого круглого бока на вращающийся вокруг нас лес.
— Она только что сделала аборт, — говорю я.
— Боже праведный, — зажмуривается он. — Мне это не обязательно было знать. Уж наверняка она не хочет, чтобы об этом знали. — Он смахивает с колена комара и сам смотрит на вращающийся вокруг нас лес. — Аборт, — повторяет он.
— Угу.
— Значит, ты хотел ребенка?
— Я и знать ничего не знал ни о каком ребенке. Она сама пошла и все сделала. Я до сих пор так и не решил, хотел бы я его или нет.
— Так в чем тогда проблема? — недоуменно пожимает плечами он.
— Ну, она вечно щебечет своим замужним подружкам, да и любому встречному, интересующемуся вопросами планирования семьи, что собирается иметь пятерых детей. Пропустив стопок шесть водки. Двух мальчиков и трех девочек. Или наоборот, в зависимости от того, чью пухлую радость подержала на коленях. Причем говорит это со стопроцентной уверенностью, как о решенном факте. В будущем.
— Пятерых? Она что, маньячка? У японцев что, бывают маньяки? Маниакальные японцы?
— Она не маньячка. Просто она вбила себе в голову фантазию насчет пятерых детей. Ты пойми: ей тридцать пять лет, в голову ей втемяшилась фантазия насчет пятерых детей, а биологический будильник все тикает и тикает как через мегафон гребаный, напоминая, что ей лучше не затягивать, а она только что избавилась от ребенка, которому я был отцом… ну, потенциальным отцом. Это тебе ни о чем не говорит?
— А о чем это говорит тебе? — Он поднимает свою банку и делает большой глоток, чтобы не думать о возможных вариантах.
— Мне это говорит о том, что я не избран в качестве отца детей номер один, два, три, четыре и пять. В качестве воображаемого отца воображаемой семьи.
— Возможно, это означает что-то совсем другое, — предполагает он. — Весь срок беременности для женщин — все равно что химическая binge. Запой. Насколько я понимаю, они все это время все равно как пьяные. Гормоны так и кипят в мозгу. Она могла это сделать по пьяни. С тобой это не связано.
Я откидываюсь назад, нависая над водой, и смотрю на него — старого мужчину в каньоне деревьев с узким руслом голубого неба, вертолетным ротором вращающимся над головой. Мужчину, пытающегося пролить свет на современные семейные неурядицы с помощью довоенных истин, гласивших, что женщины бывают загадочны, непостижимы, нелогичны и даже пьяны, исполняя свой долг продления человеческого рода.
— Черт. Скажи, сколько лет прошло с тех пор, как в твоей собственной жизни была женщина? — спрашиваю я. — Я не имею в виду тех, что просто жили с тобой под одной крышей, сами по себе. Нет, именно в твоей жизни, вместе с которыми ты принимал решения и делил невзгоды, которых ревновал. Тридцать лет? Тридцать пять? Они ведь далеко не всегда пьянеют от собственных ферментов, когда трахаются. Я ни разу не встречал такой, чтобы была пьяна от чего-то другого, не как я. От злости — да… от страха, ревности, жадности, темного рома, примитивной самовлюбленности… и так далее, и тому подобное.