Джоан Дидион - Синие ночи
Она повторяла его снова и снова.
Пока еще могла говорить.
Что по мере того, как дни становились короче, а смерть — ближе, случалось нечасто.
Видите, делаем компрессию грудной клетки.
Это потому что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать.
Около часа назад.
В проходе под аркой одного из мостов в Центральном парке кто-то играл на саксофоне. Мелодии не помню (что-то знакомое, душещипательное), но помню, как останавливаюсь, смотрю в сторону, вижу перед глазами увядающую листву, не могу сдержать слез.
«Эффект попсовой музыки». То ли это Джерри сказал, то ли я подумала.
Джерри. Муж.
День, когда она разрезала торт персикового цвета из кондитерской Пайара.
День, когда на ней были туфли с ярко-красными подошвами.
День, когда сквозь тюль проступила татуированная плюмерия.
На самом деле саксофон тут был ни при чем.
Я заплакала, вспомнив минтоновскую мозаику колоннады к югу от фонтана Вифезды, узор на тарелках Сары Манкевич, крестины Кинтаны. Вспомнив Конни Уолд, выгуливавшую свою собачку по одинаковым улицам Булдер-Сити и на Гуверовской дамбе. Вспомнив Диану с бокалом шампанского в руке, курившую сигарету в гостиной Сары Манкевич. Диану, познакомившую меня с Блейком Уотсоном, без которого я не смогла бы забрать мою маленькую красавицу из родильного отделения больницы Св. Иоанна в Санта-Монике.
Диану, умершую в реанимационном отделении больницы «Кедры Синая» в Лос-Анджелесе.
Доминик, умершую в реанимационном отделении больницы «Кедры Синая» в Лос-Анджелесе.
Мою маленькую красавицу, умершую в реанимационном отделении больницы «Нью-Йорк — Корнелл».
Видите, делаем компрессию грудной клетки.
Это потому что кислорода, которым больная снабжалась через ИВЛ, перестало хватать.
Около часа назад.
Это как когда кто-нибудь умирает: нельзя в это погружаться…
30Через шесть недель после ее смерти в доминиканской церкви Св. Викентия Феррера на Лексингтон-авеню состоялась панихида. Выступил мужской хор. Прозвучала первая часть шубертовской Сонаты для фортепиано си-бемоль мажор. Мой племянник Гриффин прочел отрывок из сборника эссе Джона «Кинтана и ее друзья»: «На этой неделе Кинтане исполнится одиннадцать. Она не входит, а врывается в переходный возраст, причем врывается дерзновенно (иного слова не подберу), что, впрочем, неудивительно: дерзновенность была свойственна ей с рождения. Ее поступки всегда восхищали меня ничуть не меньше, чем броски Сэнди Коуфакса[64] или игра Билла Рассела[65]». Моя племянница Келли прочла детский стишок Кинтаны про ветра Санта-Ана[66], написанный, когда мы жили в Малибу.
Гибнут сады.Родник без воды.Звери чахнут.Цветы не пахнут.Люди ползают со скоростью черепах.Мозги скукоживаются в черепах.Дни не светлы, все кругом злы,В камине — гора золы.
Сьюзан Тейлор[67], лучшая подруга Кинтаны (они познакомились в детском саду в Малибу), зачитала ее письмо. Несколько слов сказал Калвин Триллин[68]. Джерри прочел стихотворение Голуэя Киннелла[69], которое ей нравилось, а Патти Смит[70] исполнила колыбельную, которую написала для своего сына. Я прочла два стихотворения, которые читала ей перед сном, когда она была совсем маленькой: «Доминация черных тонов» Уоллеса Стивенса[71] и «Нью-Гэмпшир» Т. С. Элиота[72]. «Почитай пьё павлинов», — просила она, еще не выучившись говорить букву «р». «Почитай пьё павлинов» или «почитай пьё яблоню».
В стихотворении «Доминация черных тонов» есть павлины.
В стихотворении «Нью-Гэмпшир» есть яблоня.
Когда я вижу павлинов в саду собора Св. Иоанна Богослова, в голове звучит «Доминация черных тонов».
На панихиде я прочла «пьё» павлинов.
Прочла «пьё» яблоню.
На следующий день ее муж, мой брат, семья брата, Гриффин, отец Гриффина и я пришли в собор Св. Иоанна Богослова и поместили урну с прахом Кинтаны в углубление за мраморной плитой в стене часовни св. Ансгара рядом с урнами моей матери и Джона.
На мраморной плите уже было высечено имя моей матери:
ЭДЬЕН ДЖЕРРЕТ ДИДИОН 30 МАЯ 1910 — 15 МАЯ 2001
На мраморной плите уже было высечено имя Джона:
ДЖОН ГРЕГОРИ ДАНН25 МАЯ 1932 — 30 ДЕКАБРЯ 2003
Ниже оставалось место для двух имен.
Теперь — только для одного.
После того как я поместила урну с прахом матери в углубление за мраморной плитой в стене собора Св. Иоанна Богослова, мне почти месяц не давал покоя один и тот же сон. Он преследовал меня и после того, как я поместила туда урну с прахом Джона. Во сне всегда было шесть вечера — час, когда колокола своим звоном извещают об окончании вечерни и двери собора запираются на замок.
Во сне я отчетливо слышала колокольный звон.
Во сне я видела, как собор погружается во мрак, как запираются двери.
Дальнейшее можете себе представить.
Я старалась не думать об этом сне, когда выходила из собора, поместив урну с прахом Кинтаны в углубление за мраморной плитой.
Я дала себе слово не сбавлять темп.
«Не сбавлять темп» стало моим девизом.
Хотя понятия не имела, что будет, если сбавлю.
Понятия не имела, как его не сбавлять.
Наивно считала, что главное — не сидеть на месте, менять обстановку, жить по гостиницам, мотаться по аэропортам.
Попробовала.
Уже через неделю после захоронения урны в стене собора Св. Иоанна Богослова я слетала в Бостон, в Даллас и в Миннеаполис на встречи с читателями, приуроченные к выходу моей книги «Год магического мышления». На следующей неделе (вновь на встречи с читателями и все еще думая, что «не сбавлять темп» значит «менять обстановку») я слетала сначала в Вашингтон, а потом в турне по маршруту Сан-Франциско — Лос-Анджелес — Денвер — Сиэтл — Чикаго — Торонто — Палм-Спрингс, где осталась на День благодарения у брата. В ходе этой поездки стало понятно: чтобы «не сбавлять темп», одной перемены обстановки недостаточно, нужны еще какие-то меры, и я приняла предложение Скотта Рудина[73] переработать «Год магического мышления» в моноспектакль, с тем чтобы Скотт его спродюсировал, а Дэвид Хэйр[74] поставил на Бродвее.
Скотт, Дэвид и я впервые встретились для обсуждения замысла через месяц после Рождества.
За неделю до Пасхи в крошечном театре на Западной Сорок второй улице состоялась первая читка.
Год спустя Ванесса Редгрейв сыграла премьеру в театре Бута на Западной Сорок пятой.
Из всех занятий, которые я перепробовала, чтобы «не сбавлять темпа», это оказалось наиболее эффективным: мне нравилось участвовать в постановке. Нравилось послеполуденное затишье за кулисами, негромкие голоса электриков и рабочих сцены; нравилось, как, прежде чем впускать зрителей в зал, капельдинеров собирали в партере на ежедневный инструктаж. Нравилось, что у входа в театр стояла охрана; нравилось пересиливать ветер, распахивая тяжелую дверь служебного входа, выходившую в переулок Шуберта; нравились потайные проходы к сцене. Нравилось, что на столе у Аманды, дежурившей на служебном входе в ночную смену, всегда стояла жестяная коробка с домашним печеньем. Нравилось, что Лори, совмещавшая работу администратором с учебой в аспирантуре по специальности «средневековая литература», отредактировала звучащие в пьесе слова Гавейна[75]. Нравилась жареная курица с кукурузной лепешкой, картофельным салатом и зеленой фасолью из забегаловки «Цыпленок жареный» на углу Девятой авеню. Нравился суп с клецками из буфета гостиницы «Эдисон». Нравилось место, устроенное для меня за сценой, — небольшой столик, покрытый клетчатой скатертью, на котором горела электрическая свеча и лежало меню с броской надписью: «Кафе Дидион».
Нравилось смотреть спектакль с площадки под потолком над софитами.
Нравилось быть там, наверху, наедине с софитами и пьесой.
Но больше всего нравилось, что, хотя пьеса рассказывала о смерти Кинтаны, семь раз в неделю (на пяти вечерних и двух дневных спектаклях) было девяносто минут (продолжительность спектакля), когда можно было забыть о случившемся.
Когда вопрос о ее жизни и смерти оставался открытым.
Когда еще только предстояло дожить до развязки.
Когда последняя сцена не обязательно должна была разыграться в реанимационном отделении, из окон которого открывался вид на Ист-Ривер.
Когда в шесть вечера колокола не обязательно должны были зазвонить, а двери собора — закрыться.