Энтони Берджесс - M/F
Он был одет почти так же, как я, но не совсем: вещи заношенные и грязные, как у меня, но материя явно получше. Рубашка расстегнута у ворота, как у меня, только его шею нежил яркий шелковый платок, а моя была голой. Если бы я встретил его до изобретения фотографии и киносъемки, поначалу я был бы весьма озадачен, почему мы так похожи и в то же время как будто и не похожи: я был бы уверен, что моему взгляду он должен предстать как зеркальное отражение — мое единственное подобие, которое я мог бы знать в те времена, когда далеко не каждый мог позволить себе заказать у художника свой портрет. Но благодаря фотокамерам я знаю, как выгляжу в глазах мира. И то же самое, безусловно, должно быть верным и для него. Мы долго таращились друг на друга под отдаленное звучание цирковой музыки, очень удачно аккомпанировавшей нашему клоунскому состязанию отвисших челюстей. Разумеется, его челюсть отвисла больше моей. Тут уже никаких сомнений: есть чему удивляться — ищешь всего лишь сходство, а получаешь полное тождество. Только самый придирчивый взгляд мог бы заметить такие детали, как линия губ или ноздрей, раздутых в ошеломлении — чуть-чуть не таких, как у меня, — придававших ему глупый вид. А теперь, подивившись на это чудо, мы пойдем дальше. В жизни есть много всего интересного и помимо того, что два человека вдруг узнают, что они — точная копия друг друга. Между прочим, первую реплику выдал он, предварив ее глупым смешком, сразу же подтвердившим, что я не ошибся, когда почувствовал, что именно должен чувствовать по отношению к этому человеку.
Как я понимаю, из нас двоих только я внимательно слушал голос другого, стараясь понять, сохраняется ли наше сходство и на акустическом плане. Многие люди уверены, что голос значения не имеет; голос считается чем-то призрачным, чем-то вроде косметики или предмета одежды, этакий съемный реквизит для видимого материального тела. Когда голос намеренно искажен, как в беззубом военном красноречии Черчилля или в гортанном пении рок-звезды, его не только замечают, но и восхваляют — восхваляют именно потому, что искажение сделало голос заметным. Однако при реконструкции личности, скажем, Иисуса Христа никому даже в голову не приходит использовать голосовую агиографию. Видеть мы его видим, но не слышим его арамейского, который, насколько нам известно, мог быть шепелявым. Это не важно. Голос для большинства просто декор. Для этого парня, для Лльва, мой голос был не более чем простым инструментом общения, старой раздолбанной тачкой, которая в принципе едет туда, куда надо, а уж какой она там модели — это дело десятое. А для меня его голос, который в первые пару минут я пожирал с тошнотворной жадностью, был ненавистным благословенным ключом к возвращению к беспредельному многообразию жизни, против которого мы с ним святотатствовали на пару… нет, святотатствовал только он, он один. Тембр его голоса был почти как у меня, но фонемы — вещи, по сути, заученные, просто декоративная косметика, и не более того, — звучали на американо-валлийский лад. Пенсильвания? Он сказал, что его зовут Ллев. Сокращенно от «Ллевелин».
Это был его дом на колесах. Дверь вела к простейшим передвижным удобствам, воде и газу. Была еще одна дверь — в комнату его матери, в данный конкретный момент пустующую. Просторно, вполне уютно. Когда надо было куда-то ехать, трейлер цепляли к «сирано» с откидным верхом, который вел Ллевелин. Это была его работа. Ллевелин — а фамилия? Ллевелин — это и фамилия, и имя. А для краткости — просто Ллев. Мать не стала морочиться с именем, когда оформляла его документы. Сама она — Адерин, Царица Птиц. Представь, твоя мама — Царица Птиц! Как тебе это понравится? Его отец? Умер от рака легких. Нервно высаживал по четыре пачки в день, когда ему пришлось оставить профессию канатоходца. Ни у меня, ни у него не возникло даже мысли о том, что у нас могут быть одни и те же родители. Кем бы он ни был, он не был моим близнецом. Его вульгарное скудоумие проявлялось в плакатах, приклеенных к стенам: пустые ухмылки, бюсты, вываленные наружу, одинокий гитаромучитель с пышными бакенбардами, квартет волосатых задротов, философов музыки, обладателей золотого диска. У него был свой проигрыватель, пластинки-сорокапятки валялись на съемной крышке как непитательные лакричные пастилки, пустые конверты со зверскими рожами: «Засади», «Подонки общества», «Ахрен ли нам», «Молитва черному аду», «Большой болт и мочалки». Книжка, которую он читал, называлась «Петушок не промах», явно не детская сказка, а разухабистая история о грубых и жестких победах, истекающих спермой, — из тех историй, в которых все представление об удовольствии сводится к женской агонии.
Мое отвращение было не связано с нравственностью и моралью; это было то самое чувство, которое — как я теперь понимаю, потому что тогда еще не знал этого слова, — называется онтологической ненавистью. Само существование этого человека в одном со мной мире оскорбляло меня до глубины души, до самых заветных и сокровенных ее глубин. Мне было обидно, что вот такое похоже на меня! Я был уверен, что он слишком глуп, чтобы ответить мне тем же. Скорее он был даже где-то польщен, как будто на рынок должны были выбросить его заводную модель в полный рост, а я был опытным образцом на презентации. Сперва он увидел во мне только алиби. Потом — инструмент, посредством которого он мог бы возвыситься в этом тесном мирке, где в силу собственного бессилия не справился даже с самой примитивной из всех ролей. Пугал клоунов, прыгая в львиной шкуре, победно бил себя в грудь, рычал, кашлял и удирал в панике, когда появлялись настоящие львы, пусть даже и в клетках. Таков был его единственный вклад в общую кучу безумных пустых талантов, составляющих цирк. А потом он продал свою львиную шкуру, когда остался без денег, а Адерин, Царица Птиц, категорически отказалась выдать ему часть содержания за следующий месяц вперед. Он сказал, что получит собственные деньги, когда женится. Только он никогда не женится — нет, спасибо. Мать-то хочет, чтобы он женился. Но ему нужна свобода. Разнузданная свобода.
Его взяли рабочим арены. Одетый в простое трико, он выходил собирать тарелки после номера Великолепного Вертитто, который крутил эти самые тарелки в различных количествах и комбинациях на кончиках гибких вертикальных шестов. Он считал, что такая работа его унижает, и однажды — то ли нечаянно, то ли нарочно — подставил подножку Великолепному Вертитто, когда тот раскланивался перед публикой. Потом ему высказали пару ласковых, и вот теперь он просто шофер при Адерин, Царице Птиц. Но с моей помощью… Боже правый, дружище… тут в одном сундуке с реквизитом ржавеет целая куча цепей, кандалов и замков. Раньше они принадлежали Великолепному Развяжисти — или как там его звали, — умершему от сердечного приступа на предпенсионном шестом десятке. И есть еще ящик с вертящейся внутренней стенкой. Его использовали для трюка с исчезновением в клоунском номере, один паяц искал другого в бесконечно вертящейся тьме. Сейчас этот ящик стоит без дела. Прикинь, дружище. Если меня, Селима (я назвался ему Селимом; не хотел пачкать свое настоящее имя, которое бы точно запачкалось в его устах), жестко заковать в кандалы, обмотать цепями, запереть все замки, причем все это станут проделывать зрители, и ключи будут у них до конца представления, а потом я войду в ящик, опустится занавеска, внутренняя стенка повернется, и уже через секунду наружу выступит он, Ллев Освобожденный, держа в руках дубликаты кандалов и цепей, как задушенных змей. Все в полном отпаде. Это сразу его вознесет. Он, Ллеве, потребует высокого жалованья и выделит мне процент. Но вне арены должен быть только один из нас. Надо будет замаскироваться. Но это несложно. Вот у меня тут темные очки. И еще шляпа. Отрежу себе клок волос, приклеим тебе усы.
Я только молча кивал, подчиняясь его присутствию, как подчинился пульсации боли, вновь разыгравшейся из-за него у меня в голове, думал, что лучше скорее вернуться в Нью-Йорк, надо телеграфировать Лёве, чтобы тот выслал мне денег на самолет. «Я узрел свет тчк». Да, он забрезжил, сверкнул вдалеке, вместе с крепнущим ощущением острой необходимости заставить это лицо, глупо маячившее передо мной, словно я сам изображал из себя идиота, превратиться в не-меня. Для пластической операции нужны деньги, причем деньги немалые. Придется мне выполнить все условия по отцовскому завещанию. Или можно сделать чего похуже — и подешевле? Скажем, пусть доктор Гонзи его застрелит? Но Гонзи нужен ритуал, а не благословение случайной встречи. Прельстится ли он моим неизбежным самоубийственным появлением в одинокой, заранее подстроенной тьме? Или, может, попробовать напоить Лльва и вытолкать его навстречу парочке нервных полицейских, которым дай только повод пальнуть? Нет, скорее бежать отсюда; после всего, что я тут увидел, с меня хватит, спасибо. Избавьте меня от присутствия этой похабной гнуси. Но я почему-то не уходил, все кивал и кивал как зачарованный.