Томас Бернхард - Стужа
Когда я проснулся, мне пришлось открыть окно и подставить голову под ледяной ветер. Было такое чувство, что я вот-вот задохнусь. Но на небе сияла луна, а звезды показались мне огнями спасительного берега. У врачей из этого сна, которых я отчасти знал, но, как оказалось, не знал вообще, были детские голоса. Вообразить это требует некоторых усилий: врачи в возрасте от девятнадцати до семидесяти лет, у кого-то солидное брюшко, у всех — округлые, отечные лица в медицинских колпаках — все они кричали и смеялись голосами трех-, четырехлетних детей или тринадцати-, четырнадцатилетних подростков.
В богадельне«Я бы всё же хотел, чтобы вы разок сходили со мной в богадельню, — сказал художник. — Быть может, это весьма невредно такому человеку, как вы, еще не обремененному опытом. Согласитесь, я прав. Не так ли? Имеет смысл заглянуть хоть раз в один из самых мрачных загонов человеческого убожества, в это скопление невнятно бормочущей старческой немощи. Не думаю, что это ужаснет вас до такой степени, что я схвачусь за голову и запричитаю: ах, не следовало бы мне тащить с собой молодого человека, лицом к лицу сводить его с гидроцефалами, с алкоголиками, с искурившимися до гангрены конечностей инвалидами, с тупостью пенсионерского католицизма. Старость просто-напросто ненасытна, — сказал художник. — Старики — нахлебники за столом дьявола, старухи — опустошительницы небесного вымени! И всё это — без вынужденной самозащиты! А этот запах, — поморщился художник, — когда входите в богадельню, вам не понять: то ли он идет от гнилых яблок, то ли — из почерневших легких мелочного торговца. Вы силитесь задержать дыхание. Не дышать всем тем, что, без тени стеснения, появляется перед вами. Но гниль моментально занимает вашу грудь. И вы вдруг чувствуете, что не в состоянии выдохнуть ее, вам уже не выдохнуть дрянь, застарелость, вонь чудовищной ненужности, этот гнетущий застоявшийся запах гноя. Вот так-то, — сказал художник. — Я возьму вас с собой. Я поведу вас. Вы отвесите почтительный поклон старшей сестре. Расскажете ей какие-нибудь истории из вашей жизни, а одну придется, скрепя сердце, выслушать вам. Вас будут терзать. Старики — мародеры по отношению к молодым. Старость — мародерство. Старость набивает брюхо юностью. Вот прихожу я в богадельню, сажусь, мне несут хлеб, молоко, да еще потчуют водкой, но я говорю, что не хочу водки, нет-нет, никакой водки, ни в коем случае, говорю, и упираюсь изо всех сил, но они все-таки наливают мне рюмку, я говорю, что вообще не пью, в рот не беру, и старшая сестра переливает водку обратно в бутылку. Я знаю, что она ждет от меня денег, все они, все деревенские, хотят от меня денег, ждут чего-то, все они считают меня глупцом, в сущности, даже уверены в этом, в моей безмерной глупости, так как я подкармливал их всех, годами всех подкармливал — советами, предложениями, содействием, вспомоществованием, деньгами, да-да, деньгами тоже, сколько денег я ухнул в эту грязную дыру… Так вот, я попадаю как кур в ощип, — сказал художник, — я отказываюсь от водки и слушаю, как мне поют Лазаря, мне твердят, что я должен оказать помощь, "совсем малюсенькую помощь", за которую "Господь щедро воздаст" (какой Господь?), я всё это выслушиваю и наблюдаю, как старшая сестра налегает на педаль швейной машины, она дергает ногой и сует под иглу заношенную мужскую рубашку и еще какое-то тряпье, я смотрю на ее лицо, на оплывшие руки, на отросшие грязные ногти, гляжу на то, что увенчано белоснежным колпаком, и думаю: вот он, вечер в богадельне, точно такой же, как сто и пятьсот лет назад, час, когда хором чавкают, хором шьют, хором набивают себе рты, хором бормочут молитвы, хором врут, хором дрыхнут, хором смердят. Вот он, вечер, который никто не тщится хоть как-то обновить, до которого никому нет дела, это вечер гадкого хлама, заметенного миром в убогий уголок, — вещал художник. — И представьте себе, просидев час, я вызываюсь оказать вспоможение одному старику, бочару, к вашему сведению, старому бочару с белоснежными сединами, в кожаных штанах и грубошерстной куртке с глухим воротником, в льняной рубашке и с меховой нашлепкой на голове; я обещаю старшей сестре выкупить календарь св. Северина — один из самых отвратительных фабрикатов клерикального слабоумия, и тут замечаю, что на скамье у стены лежит человек, совершенно неподвижно, с этим самым календарем на груди, представьте себе. Скамья стоит позади сестры, и я начинаю думать, что человек мертв. Скорее всего мертв. Я теряюсь в догадках, хотя мертвый старик, по моим представлениям, должен выглядеть именно так, но почему же я раньше его не заметил, вытянутое на скамье тело с тонкими неживыми ногами, словно уходившими в пасть вечности. Но не может же здесь лежать покойник! Не здесь же! Не сейчас! В полумраке я его долго не замечал еще и потому, что моим вниманием целиком завладела старшая сестра, заморочила мне голову этим севериновским календарем. "Наш календарь, наш севериновский календарь уж так бы пригодился бедным людям в Конго, бедным душам в Конго…" Я ловлю себя на том, что слушаю это уже битый час, порываюсь вскочить, подойти к покойнику и вдруг вижу, что тот задвигался, он вдруг поднял руку и передвинул календарь с живота на грудь, к самому подбородку, чтобы приняться за чтение. Так, значит, это не покойник! Но он же выглядит как мертвец, думаю я, так выглядят только мертвецы, это настоящий покойник! Я вижу, как он шевелит пальцами, перелистывает календарь, впивается в него глазами, но тело-то мертвецки неподвижно. Нет, думаю, это мертвец! И тут слышу его вздох, первый вздох этого «покойника». Я испугался, главным образом за себя испугался: как же я до сих пор не замечал его? Сестра ни словом не обмолвилась, что в комнате есть еще кто-то. В полутьме я не мог разглядеть его. И вдруг, спустя целый час, я увидел тело, голову, ноги, может быть, потому, что в этом углу мало-помалу, но явно становилось светлее, а возможно, просто глаза в какой-то миг привыкли к темноте (знаете, как бывает, глаза ничего не видят и вдруг обретают ночное зрение). И вот мои глаза видят этого человека, мои глаза видят этого покойника. Он лежал как деревянная колода. И эта колода дышала, деревяшка дышала и перелистывала календарь. Тут я сказал сестре: "Здесь кто-то лежит". Никакой реакции. Она пришила рукав, который только что отпорола. "Тут человек лежит", — чуть ли не по складам говорю ей. Она, не взглянув на меня: "Да, человек". Я хотел сказать: "Он лежит как ребенок", — но сказал: "Этот человек лежит у вас за спиной, как собака. Что он здесь делает?" Человек не слышит меня, это я сразу понял, и потому я мог, не стесняясь, говорить о нем с сестрой. "Он читает календарь, — говорю, — хотя здесь мало света, почти темно". — "Да, — сказала она, — он читает севериновский календарь". Тут я не мог удержаться от смеха, я просто расхохотался, прежде всего потому, что принимал его за покойника, всё время думал, что это бездыханное тело. "Я, — говорю, — принимал его за покойника". Меня так трясло от смеха, что пришлось встать. Я начал ходить по комнате. "За покойника! — кричал я. — За покойника!" И вдруг мне стало страшно, поверьте, я испугался этого лица в потемках, похожего на отражение в грязной луже. "Этот человек читает впотьмах", — сказал я, на что хозяйка ответила: "Он знает всё-всё, что написано в календаре. Он его наизусть выучил". Она даже головы не подняла и продолжала строчить на машинке. "Он боится оставаться без меня, — пояснила она. — Без меня он поднимает крик и может весь дом взбаламутить. А когда он со мной, всё спокойно, и сам он спокоен. Теперь уже недолго ждать осталось, скоро уж отойдет". Она сказала: "Вконец избалуется". Она пожелала, чтобы я еще и оплатил несколько метров фланели старику на рубашку, но я сказал, что должен подумать, поразмыслить над этим. Мне показалось бесстыдством приставать ко мне еще и с фланелью. Потом, не отрываясь от шитья, она, представьте, рассказала мне о своих детских годах. Про это я всегда любил слушать. Ее отец, к вашему сведению, был раздавлен трактором, брат, помощник егеря, пустил себе пулю в лоб, оттого что жизнь опостылела. От ужаса обыденщины. Сама сестра — говорливая, опухшая от водянки особа, — сказал художник. — Но я должен перейти к главному: сидел я там, сидел и решил было уже попрощаться, как вдруг страшный шум буквально подбросил меня. Старик загремел со скамьи на пол, он был мертв. Сестра закрыла ему глаза и попросила меня помочь в водворении старика на прежнее место. Что я и сделал с дрожью в каждом члене. Я же вдыхаю запах мертвого тела, подумал я, и распрощался. Всю дорогу меня не оставляло это ощущение: легкие наполнены трупным смрадом. Ведь я не ошибся вначале: старик был мертв, до моего прихода уже был мертв. Возможно, те движения, которые я видел, были всего лишь игрой фантазии, старик был мертв, не иначе, всё то время, когда старшая сестра чинила его пиджак и рубашку, ведь это его пиджак и рубашку она прострачивала с сердитым выражением лица, с ужасно сердитым выражением. А старик был покойником задолго до того, как я вошел в комнату. Об этом можно говорить с полной уверенностью».